Неделю кормила с ложечки бульоном, творогом и жидкой кашей. Поила через трубочку из кружки с надписью «Ессентуки», привезенной из минеральных вод. Маме врала, когда та звонила и просила позвать папу, что он в душе. Как ни странно, та верила или хотела верить. Пришла тетка, папина сестра, поселилась у них, сидела с отцом днем, когда Вика была на работе. Но отец почему-то не хотел есть из рук сестры. Произносил, еле ворочая одеревеневшими губами: «Дочь». Он почти ничего не говорил, вот только это — «Дочь».

Через неделю его все же отправили в больницу. Вечером прилетала мама. Вика ей так ничего и не сказала до ее приезда. Сообщила лишь тогда, когда мама вошла в квартиру. Мама была растеряна. Потом увидела разбросанные по комнате вещи, которые Вика не успела убрать, так как ушла на работу сразу после того, как «Скорая помощь» увезла папу, — и устроила скандал, что в доме бардак. Вике было до слез обидно, что она все сделала, чтобы не расстроить мамин отдых, а ее ругают за то, что не успела все вылизать после того, как отправила папу в больницу… Потом она поняла, что это было мамино отчаяние: налаженная жизнь кончилась — наступило время перемен для ее еще молодой мамы, перевал, за которым туманная неизвестность… Мама просто перепорхнула из времени, где она была молода и подставляла лицо ласковому крымскому солнцу и морскому бризу, гладящему ее волосы, будто любимый, во время, где деревья сбрасывают последние листья, а ветер из будущего тянет холодом вечной мерзлоты.

Отец встал тогда, но ему отмерили максимум два года срока. Верилось с трудом. Но это был уже совсем другой человек. Вместо сильного, красивого мужчины по дому шаркал одутловатый и неопрятный старик. Он очень часто задыхался. Внезапно дыхание его становилось хриплым, он со свистом втягивал в себя воздух, точно несмазанный механизм работающего с шумом насоса, бледнел. Приходилось давать ему кислородную подушку: он ее сам просил, и чем дальше, тем чаще.

Было больно видеть, как из сильного могучего мужика отец превратился в беспомощного старика-ребенка. Самое страшное было то, что у него была уже не та голова. Из друга и советчика он стал созданием, возвратившимся в свое детство.

Он, как мог, старался облегчить участь своим близким. Пытался погреть одной рукой для себя еду; вытирал пыль в квартире, тоже одной рукой; поливал цветы; радовался, что получил инвалидность именно военную — и они могли теперь иметь дефицитные по тем временам продукты: килограмм вареной колбасы на месяц, килограмм рыбы, килограмм мяса. Но он был уже не с ними, уже там.

Он все время старался разработать больную руку. Играл резиновым мячиком, пытаясь его сжать. Тянул эспандер, привязанный к стене. Но ничего не помогало. Деревянные пальцы резиновыми не становились.

Папа часто говорил о том, что, когда он вернется на работу, они купят то-то и то-то, поедут туда-то и туда-то. Они знали, что он не вернется на службу: быть на этой земле ему остается недолго, но согласно кивали, сдерживая клокочущий комок в горле.

Он так и умер ровно через отмеренный ему максимум, хотя казалось, что он восстанавливается. Участковая занесла, видимо, набирающий силу грипп. Хрупкие сосуды не выдержали. Потеряв сознание, умирал целую неделю. На правой стороне лысины расплывалось огромное чернильное пятно, что становилось все больше. Потом, когда его перевернули, то увидели, что такое же чернильное пятно размером с целую разлитую чернильницу было на спине. Эту неделю Вика никак не могла тогда поверить, что папы больше не будет. Все смирились, а она не могла. Она не плакала тогда, когда он умер. Она шла с работы и думала, что его уже нет: уходила — он уже еле дышал. Так и случилось. Мама не стала ей звонить. Пришла домой — отец лежал на обеденном столе, еще без гроба, но уже одетый во все парадное.

Волшебник растаял во тьме, унеся с собой сияние Изумрудного города. Воздушный шарик напоролся на торчащую копьем ветку — и исчез. Зеленые очки разбились на сотни брызг и блестели на асфальте осколками бутылочного стекла.

Она сидела рядом с тем, что было когда-то волшебником, и вспоминала, как он учил ее плавать. Ей никогда не надевали спасательного пояса или круга. Она всегда отталкивалась от песка и пыталась барахтаться.

— Работай ногами, ногами!

Но у нее все равно не получалось. И тогда отец просто клал руку под живот — и она плыла, зная, что опора есть даже в глубокой для нее воде. Сейчас ее уже не было. Еще ее учили скользить по воде. Сложить руки, крепко прижимая ладошки друг к другу и оттолкнувшись от дна, скользить как осенний лист, упавший с ветки на гладь реки. Еще они тренировались принимать утробную позу: ноги подогнуть под животик и повиснуть поплавком. Но так продержаться долго без поддержки она не могла. На стуле рядом с окаменевшим отцом она тоже висит поплавком, крепко зажмурившись от солнечного света, который бьет ей в глаза, и чувствует, что медленно погружается во тьму.

…Вся залитая светом комната ее детства, где она жила с родителями на даче, встала у нее перед глазами, выплыв из мглы. Она лежала в ней на кровати и изучала желтые розочки, нарисованные будто ярким фломастером на бледно-лимонном фоне. Таким же фломастером, только зеленым, были нарисованы и листья. Ей хотелось найти две одинаковые розочки — но не получалось: она находила то растрепанную большую розу, которая вот-вот должна была начать осыпаться, то тугой бутон, то розу во всей знойной красе ее буйной молодости и расцвета. Обои имели слишком крупный рисунок для ее детского восприятия, одинаковые розы не попадали в угол ее обзора. В окна скреблась тугими наливающимися красными ягодами вишня, коротенькие занавески взлетали от сквозняка вверх, будто шелковые оборки у юбки, на полу лежал медовый треугольник, пропитанный солнцем, точно прозрачное яблочко китайки. И ей было так легко… Она не знала еще тогда слова «счастье», но это свое первое ощущение восторженного покоя, который боишься растерять, осталось в ней, словно краска в лепестках от подкрашенной воды, в которую поставили белый цветок. В городской квартире она просто ковыряла стенку около кровати. Стенка была заштукатурена желтым известковым колером — и она ее просто выедала: ковыряла пальцем обнажившуюся под колером известь, выскребывала в стене ямки, создавая на стене свой неповторимый абстрактный узор.

Она не плакала и на похоронах, стараясь не смотреть на мертвое лицо отца в мелких каплях осеннего дождя: ей казалось, что это капельки пота выступили на коже. Но после, вечером, когда все ушли, запруду прорвало. Она валялась на кровати, отвернувшись к вытертой одеялом, когда-то выкрашенной в желтый тон солнечного света стене, и захлебывалась слезами. Слезы текли на подушку, та была давно мокра; зажимала всхлипы в себе, чтобы не услышала мама, но остановить слезы не могла. Легче не становилось, хотелось плакать все больше, и огромное чернильное пятно разливалось и колыхалось огородным пугалом с пустыми рукавами теперь перед глазами.

34

Было что-то такое совсем неожиданное для нее в Глебе. Он частенько мог сказать, что у нее руки вставлены не тем концом, причем говорил это нарочито, при людях. Ей было обидно и смешно одновременно. Она умела очень многое для своего возраста: она могла не только готовить, но очень хорошо шила и вязала. Она никогда не осмелилась бы сказать родителям: «Я хочу вот такое платье». Она просто распарывала, раскраивала бабушкины и мамины старые вещи и шила из них новую одежду, забавно комбинируя гладкие и цветные ткани, из двух старых платьев получалась одно новое: ее маме просто не хватало роста, чтобы дочь могла из одного ее наряда сшить новое платье для себя. Даже все школьные коричневые платьица были перешиты в красивые и модные сарафаны с цветными строчками.

После смерти папы Вика обнаружила полную неспособность Глеба к мужским делам: он был теоретик. Поэтому она потихоньку стала осваивать слесарно-столярно-электрические работы. Перебирала выключатели, меняла перегоревшие и оплавившиеся патроны, вешала люстры и бра, чинила настольные лампы, аккуратно спаивая проводки и заматывая их изолентой, ковыряла штукатурку и вставляла туда новые розетки. Отбивала цементную пробку на канализационной трубе и прутом чистила засор. У нее не было хорошего настоящего прута сантехника, поэтому она связывала проволокой дюралевые уголки и стальные пруты, оставшиеся от каркаса пластикового шкафа, который собирал когда-то в ее детстве отец. Один раз проволока между элементами такой конструкции перетерлась — и уголок остался в канализационной трубе. Вытащат его много лет спустя, когда будут менять трубы, а тогда она никому ничего не сказала. Глеб просто устранился от бытовых дел. Сначала изредка топтался около нее и мешал советами, даже попробовал один раз чинить розетку, но шурупчики из нее падали со звяком на пол, закатывались под шкаф и диван, Вике приходилось лезть в кладовку и рыться в папиных запасах, чтобы найти подходящий. Она не выдержала, отодвинула его рукой от стены и стала все делать сама. Она никак не могла понять, как это может сын матери-одиночки, амбициозный и изо всех сил карабкающийся вверх, быть таким беспомощным.

Еще он все время мерз. Закрывал все форточки, а она задыхалась от духоты. Говорила:

— Ну неужели нельзя одеться? Я же кожу свою не сниму.

Напяливал три свитера, съеживался от холода так, что становился сутулым и похожим на старичка. Она всегда рада была устроить сквозняк. Глеб же мгновенно выходил из равновесия, только почувствовав легкое дуновение ветерка. Вике иногда казалось, что она задыхается от присутствия Глеба, что это из-за него ей не хватает воздуха. Форточку открыли, форточку закрыли… Глупая детская игра, кто перетянет веревку на свою сторону… Только перетянувший иногда падал, почувствовав пустоту на том конце, который только что тянул в другую сторону… Без воздуха ей было физически плохо: могли начаться спазмы головных сосудов. Муж этого видеть не хотел — и они продолжали перетягивать канат.