– Отвали, Дарья, а не то и тебе достанется!

– Да ты ж ее до смерти забьешь!

– Не забью, – успокоила она меня. – Русский лоб крепок!

Наконец Агата угомонилась, решив, что той уже достаточно. Москвичка попыталась подняться, опершись о край нар. Сидя на полу, она постаралась привести себя в порядок, беспомощным жестом приглаживая растрепанные волосы. При виде этого жеста я почувствовала комок в горле. К тому же один глаз у нее начал заплывать со страшной скоростью, и вскоре она уже не могла поднять веко.

Намочив холодной водой носовой платок, я протянула ей, чтобы она могла себе сделать компресс. Агата же приступила к вразумлению новенькой:

– У нас тут полная солидарность, все мы дежурили по справедливости, но теперь, когда появилась такая стерва, говно за нас будет выносить она.

Лена сидела молча за столом с компрессом на глазу.

– Ну ты, стерва, слышала?

Москвичка продолжала молчать. Испугавшись, что это молчание снова может вывести из себя Агату, я сказала:

– Агата, она тоже человек.

– Стерва она, а не человек, – повторила Агата.

– Я тоже могла бы так думать о тебе! – выкрикнула я, мне было уже все равно.

Между бровями у Агаты появилось красное пятно, под кожей заходили желваки. И все же она не отважилась ударить меня.

– Знаешь, Дарья, жаль мне тебя, – только и сказала она.

Забравшись на свои нары, Агата повернулась лицом к стене. Мысленно я окрестила это положение «кит на песке». Меня всю трясло, наверное, сейчас я бы не смогла влезть к себе наверх, в ногах была противная слабость. Не хотелось мне, однако, и подсаживаться к Лене, и так я уже заварила кашу. Поэтому я просто вышла из камеры, мысленно благословляя новые предписания, которые позволяли заключенным свободно перемещаться вплоть до отбоя.

Когда я вернулась, в камере была уже вторая новенькая. Невысокая, миниатюрная женщина, лет тридцати на вид. Стоя посередине камеры, она показывала свои шрамы на руках и рассказывала о пожаре на ферме по разведению кур.

Пожар начался ночью и вконец разорил ее и мужа. Вдобавок ко всему, после дотошного следствия суд пришел к выводу, что это они сами подожгли строения, чтобы обмануть кредитовавший их банк, а на деньги от страховки поставить новые курятники. Несушек в момент пожара в курятнике не было, как засвидетельствовали понятые, только перья, якобы для введения в заблуждение следствия. Куры потом отыскались на другой ферме, куда их якобы отдали на сохранение. Кто-то накатал на них донос. Понаехало людей из прокуратуры, они подсчитали, сколько этих кур у соседей, и вышло, что ровно наполовину больше, чем нужно. Вот такие завистливые люди, злились, что им удалось разбогатеть. Но ведь это только благодаря тому, что вкалывали как проклятые, порой отказывая себе во всем. А нынешний суд такой же несправедливый, как и во времена коммуняк. То, в чем их обвинили, явная чепуха, не правда ли? Ну зачем ей было свои руки портить?

Из ее рассказа следовало, что она вовсе не вторая пани Манко (пусть земля ей будет пухом), а скорее Аферистка номер два.

Беседа с Изой

И ты его простила?

– Дело не в том, простила ли я его или нет, просто мы обе были ему нужны. Начала складываться новая конструкция нашей жизни, в которой появился новый элемент. Я хотела проверить, насколько его хватит. С какой-то животной яростью я пыталась перетянуть Эдварда на свою сторону, оторвать от другой. Это превратилось в своеобразную манию – завлечь его на Мальчевского и удерживать там настолько долго, насколько удастся, потому что тогда он будет не с ней…

– Но ведь ты сознавала, что он все-таки вернется к ней.

– Тогда для меня важны были каждые пять минут…

– А ты не пыталась связать свою судьбу с кем-нибудь другим?

– Нет, я даже никогда об этом не думала. Если мне кто и нравился, то я не рассматривала его в качестве возможного партнера. Моим партнером до конца оставался только Эдвард. Только с ним я могла разделить свою жизнь, ни с кем другим.

– Жаль все же, что ты даже не попыталась. Мне почему– то кажется, что он тебя не привлекал в физическом плане. В сексе большую роль играет восхищение другим…

– Ну почему же, я восхищалась своим мужем, его умом, интеллектом.

– Но ведь не с интеллектом ты ложилась в постель! Сама же призналась, что как мужчина он был для тебя тряпкой…

– Я никогда этого не говорила.

– Да ты что? Я слышала это собственными ушами!

– Как человек, а не как мужчина. Мне не нравилась его жизненная позиция, на этом фоне между нами без конца разыгрывались скандалы. Но как мужчина Эдвард был безупречен. Разумеется, не так красив, как Пауль Нойман[14], но по обаянию вполне мог с ним сравниться. Отсюда и такой успех у женщин.

– Тебя, Дарья, не переубедишь!


Наш супружеский союз рухнул не оттого, что мой муж ушел к другой. Причина скорее крылась в ином – его внезапное равнодушие по отношению к моей жизни и моим проблемам. До этого момента в трудных ситуациях мы всегда держались вместе. Он советовал мне, а не ей. Та была слишком глупа. Но справедливости ради стоит сказать, что он никогда не пользовался моими советами. И наоборот. Помню, что он не советовал мне публиковать фельетоны в одном из варшавских еженедельников. У тебя слишком острый язык, говорил он мне, только людей обидишь. Зачем тебе это? Сиди и пиши свои книжки. А я, несмотря на это, писала фельетоны, один из которых принес мне немало врагов. Вспоминая в годовщину смерти ксёндза Попелюшко, я намекнула, как вели себя люди из нашего общества во время его похорон. В фельетоне описала своих коллег, которые наперегонки спешили попозировать перед телекамерами заграничных репортеров ради того, чтобы мелькнуть на телеэкранах или сказать несколько слов в микрофон о том, как они потрясены произошедшим. Вдалеке от толпящихся возле телевизионных камер знаменитостей одиноко стояли родители замученного в застенках госбезопасности ксёндза. Простые люди, пожилая пара, испуганная всем, что происходило у них на глазах, – они-то приехали на похороны сына…

Мой текст стал той самой пресловутой палкой, разворошившей муравейник. Все почувствовали себя обиженными, все, кто там был, подозревали, что именно их я имею в виду. «На кого это она намекает?» – вопрошал один из обиженных. Даже поговаривали об исключении меня из Союза писателей. Я ожидала хоть какого-нибудь жеста солидарности от Эдварда.

– Так тебе и надо, – сказал он. – Я тебя предупреждал. Знаешь еврейскую поговорку: Капп man trinken, капп man tanzen aber niemals mit zasrancen?[15]

Он никогда мне не протягивал руки в минуты моих поражений, однако ожидал этого от меня, когда проблемы возникали у него. И только ту, свою другую жизнь оберегал от меня с самого начала. О болезни его любовницы я узнала, когда ей было уже совсем плохо. Довольно долго он не давал о себе знать, поэтому я позвонила в редакцию.

– Пана редактора нет, – ответила мне его секретарша.

– А когда он будет?

– Его уже не будет, он в больнице.

Я перепугалась, что с ним что-то случилось, а оказывается, это ее положили на операцию. Отняли грудь. Рак, обнаруженный слишком поздно. Секретарша не сказала мне об этом, да и как бы она объяснила жене, что ее муж в больнице сидит у постели любовницы. На мой вопрос, что случилось, секретарша сказала:

– Пан редактор сам вам расскажет.

Он был совсем сломлен, с лицом, залитым слезами. Когда-то он так же рыдал, когда у меня болел зуб. Эдвард не умел переносить боль близких ему людей. Плачешь, потому что сломалась твоя игрушка, подумала я с какой-то горькой обидой. Это было своего рода возмездием за его подлое поведение, когда умирала бабушка. Он не умел справляться с болезнями и смертью, не умел найти верный тон, быть может, отсюда и его жестокость. А теперь смерть была рядом, в одной постели с ним. Ее болезнь – это какая-то коварная игра судьбы, которая не дала им долго наслаждаться жизнью вдвоем, когда не надо было врать и скрываться. Не знаю точно, когда начался этот роман, но подозреваю, что задолго до того, как она переехала в нашу квартиру. Я успела забыть, что она уже приходила в наш дом.

Обычно я закрывала дверь в свою комнату, но до меня доносились их голоса. Обрывки английских предложений, его смех, ее смех. Его фразы типа:

– Так точно, пани профессор!

И ее ответ:

– Всего лишь магистр, пан доцент!

Это говорилось по-польски, поэтому запомнилось мне.

Чувства, которые я испытала в первый момент, когда узнала о ее болезни, постепенно менялись. Медленно, как через черный ход, приходило сочувствие. Ее болезнь потрясла меня не меньше, чем Эдварда. Она завладела мной, я уже была почти не в силах думать ни о чем другом. Слово «больница» приобрело зловещее значение. Я всегда боялась ее, но теперь при мысли о крови, операциях и перевязках просто впадала в панику. Когда я порезала руку и дядя перебинтовал ее, я вдруг не вынесла этого и в бешенстве содрала повязку. Старик, верно, подумал, что я сошла с ума. Он смотрел на меня со страхом. Его взгляд привел меня в чувство.

– Рана совсем неопасная, – оправдывалась я. – Заживет и без повязки…

Разговор с Изой

Никто от тебя не требовал сочувствия по отношению к этой женщине. Она же тебя не пожалела, когда въехала в твой дом и забрала у тебя мужа.

– И все же мое сочувствие не было показным.


Мои сокамерницы, за исключением Аферистки номер один, у которой разболелась голова, отправились в камеру по соседству смотреть цветной телевизор. Вскоре я услышала за стеной взрывы хохота, а потом вбежала Маска, она вся светилась.

– Дарья, слушай, вот так номер! В Америке одна баба своему мужу отрезала член!

– Прекрати сейчас же, меня сейчас вырвет! – откликнулась слабым голосом Аферистка, лежавшая лицом к стене.

– Что ни говори, а баба находчивая!


Внезапно, открыв глаза, я увидела перед собой белую стену. Я была совершенно одна. В изоляторе. Но где? В тюремной больнице? Нет, там, кажется, нет такого помещения. Так значит, это больница в Слубицах? А может, в Варшаве? Страшно болела голова, я чувствовала себя обессиленной, не могла даже приподнять руку с одеяла. Оказалось, что я подключена к капельнице. Что произошло? Почему я здесь?