Я тут, пожалуй, была единственной заключенной, которую не интересовали перипетии судеб людей из американского истеблишмента. Несколько лет тому назад во время демонстрации бразильской «Рабыни Изауры» улицы городов пустели, сериал смотрела фактически вся Польша. У меня это не укладывалось в голове: примитивный сюжет, смонтированный довольно странным образом – одну и ту же сцену крутят по два раза, но во второй раз – в замедленном темпе.

– В Бразилии восемьдесят процентов населения – неграмотные. Чтобы они поняли, о чем речь, им повторяют каждую сцену дважды, – объяснил мне Эдвард.

– Но здесь-то – сердце Европы!

– Ив этом центре Европы восемьдесят процентов – тоже неграмотные.

– Не утрируй.

– И не думаю, моя дорогой магистр.

Тогда мы разругались в пух и прах. Эдвард стоял на своем. По его словам, в мировую науку и культуру существенный вклад внесли только три нации: немцы, русские и евреи. Это из их среды вышли великие ученые, музыканты и писатели.

– Ты забыл, что были еще Микеланджело и Данте.

– Не исключено, что они тоже еврейского происхождения, – парировал он со смехом.

– А наш Коперник?

– Он немец.

– Всегда считался поляком, – ледяным тоном отрезала я.

– Ба! – презрительно фыркнул Эдвард. – Меня, к примеру, поляком не считают, но это не значит, что я себя им не ощущаю.


Только я собралась залезть к себе наверх, как в камеру влетела Аферистка с бледным лицом.

– Что-то стряслось? Каррингтон в очередной раз разводится или на ужин блинчики дадут? – пошутила я.

Но она, скользнув по мне полубессознательным взглядом, сказала:

– Эля умерла.

Эля, то есть пани Манко.

– Как? Ведь утром ее должны были везти на операцию, – ужаснулась я.

– Должны были, но теперь не повезут, – ответила она. – Она страшно мучилась, и ей сделали очередной обезболивающий укол, а сердце не выдержало.

Эля была довольна, что ее наконец прооперируют. Это давно пора было сделать, но с потерей работы кончилась и ее медицинская страховка. Приступ подоспел как нельзя кстати.

– По крайней мере, время пролетит быстрее. И не так обидно, что я не дома. Положили бы меня в больницу на воле, тоже пришлось бы дом покидать… – рассуждала пани Манко еще вчера, когда я навестила ее в тюремном изоляторе.

Потом она такое ляпнула, отчего я разозлилась и даже пожалела, что пришла. Она мне призналась, что каждый день молится за меня. Потому что на моей совести смертельный грех. Но Господь Бог меня простит, если покаюсь. Теперь мне самой придется отмаливать свой грех…. А Бог не хотел бы попросить у нее прощения за то, что забрал ее у целого семейства в такое трудное для семьи время? Беспомощный отец, дети совсем крохи. Хорошо еще, что старшая с головой, ей уже четырнадцать. Может, их сиротство не будет таким ужасающим. Я перевела взгляд на снимки на стене – Божьей Матери и Иоанна Павла II, – прикрепленные над нарами Эли; она их тоже осиротила.

Папа Римский и не догадывается, что потерял одну из самых верных своих овечек. Она жила так, как он завещал. В соответствии с Законом Божьим. Но это ей совсем не помогло. Это она пела в костеле вместе с другими верующими: «Отчизну вольную даруй нам, Господь!» А эта свободная Отчизна лишила ее свободы, а в результате и жизни. И вообще, какое отношение имеет абстрактное понятие свободы к отдельно взятой человеческой личности?


На одной из библиотечных полок я отыскала книгу Яна Юзефа Щепаньского «Перед лицом неизвестного трибунала». Трудно сказать, откуда она здесь взялась, засунутая между толстыми томами собрания сочинений Ленина, которые никто не потрудился списать ни во времена военного положения, ни после падения коммунистического режима. Может, это просто никому не приходило в голову. Надо спросить, что с ними делать, а то только пылью обрастают и место занимают. В этой тоненькой брошюрке автор пытается понять, что такое отвага, самопожертвование, убийство. Пишет о Конраде, отце Кольби и Менсоне… Так что же такое отвага?.. Я все время упрекала Эдварда в трусости, но он не был трусом. Он руководствовался в жизни своими собственными принципами, устанавливая свою иерархию ценностей. В том мире для него было важнее печатать в своем журнале запрещенные рассказы запрещенного писателя, чем заботиться о своем добром имени. Его не волновало, что о нем пишут и тем более говорят. Когда я предъявляла ему претензии по этому поводу, говоря, что мне стыдно, что я его жена, он только отшучивался в ответ, предлагая мне перейти на другую сторону улицы. Во время одной из ссор он заметил, что в нашей стране всегда плохо относились к отдельной личности.

– Возьми хоть Бжозовского! Что они сделали с одним из светлейших умов? Сгноили только за то, что он отважился быть самим собой.

– Все считали его агентом охранки.

Эдвард постучал пальцем у виска:

– Я тоже могу быть агентом охранки, и никому не должно быть до этого дела! Пока не докажут, что я действовал в ущерб другому человеку, пускай идут к черту. А единственной его виной было то, что он не присоединился ни к одной из группировок. У нас считаются только с группировками. Как у всякого глупого народа, самостоятельное мышление считается преступлением.

Эдвард полагал, что прежде всего существует долг перед самим собой и главная обязанность человека – самосовершенствование. Возможно, отсюда брались все наши недоразумения. Я твердила, что он пренебрежительно относится к моим проблемам. А он с высоты своего положения попросту их не замечал. Мало ли что сказал обо мне тот или иной критик… «Важнее всего, что ты сама о себе думаешь», – говаривал он. Я-то как раз о себе думала не самым лучшим образом. Может быть, я была по отношению к себе несправедлива и Эдвард пытался мне это втолковать?..


Весна, как и все в моем нынешнем тюремном существовании, начиналась для меня с Изы. Войдя в ее комнату в административном блоке, я застала ее в белой блузке с распахнутым воротом. На ее шее я заметила тоненькую серебряную цепочку, при виде которой, не знаю почему, меня охватило волнение. Окно за ее спиной было распахнуто, и я ощутила на лице дуновение свежего теплого ветерка.

– Сперва сядь, – сказала она, – а потом я скажу, какая у меня для тебя новость.

Присев на стул, я с некоторой тревогой ожидала, что последует за этим вступлением, а она, улыбаясь, сообщила, что я получу увольнение на целых три дня. К тому же есть все основания полагать, что меня могут освободить досрочно, то есть чуть ли не к следующей весне.

– Ты рада? – спросила Иза.

Я молчала.

– Но ведь для тебя это должно быть хорошей новостью. – В ее голосе прозвучала нотка разочарования, вызванная моей реакцией.

– Новость хорошая, – ответила я тоном вежливой ученицы, но в душе была не совсем уверена в этом. Потому что вдруг осознала, что мне, совсем как Агате, некуда идти и я даже не знаю, что мне делать с этими тремя днями обрушившейся на меня свободы. Разумеется, я могла бы поехать к дяде в Варшаву, но как войти в ту квартиру?.. Пока я не чувствовала себя в силах войти туда… Мое разбирательство с Эдвардом еще было не закончено, несмотря на то что приговор прозвучал и я отбываю назначенный мне срок. Окончание этого срока вовсе не означает для меня свободы, потому что я сама себя еще не осудила, я все еще не знала, что мне думать о себе. Мать Эдварда пришла в суд в глубоком трауре. При даче свидетельских показаний голос у нее так дрожал, что некоторые слова невозможно было разобрать. Словно все произошло только вчера, а не два года назад.

– Высокий суд, эта женщина – весьма странная особа. Она испортила моему сыну карьеру, а потом… потом…

Я никак не могла понять, какую карьеру я ему испортила, что она имела в виду. Видимо, заграничную, потому что Эдвард сразу после введения военного положения хотел уехать из страны, а я была против. Несмотря на то что его ничего не связывало с движением «Солидарность», даже наоборот, ему все же предложили преподавать за границей, в Сорбонне, на хороших условиях, обеспечивали квартирой.

– Здесь всегда была глухая провинция, – пытался он убедить меня, – а после всего этого мы вообще окажемся в средневековье. Та горстка интеллектуалов, которая у нас осталась, еще долго не поднимется после нокаута Ярузельского, ведь Польская академия наук наполовину состоит из оппортунистов, а наполовину из стукачей. И те, и другие теперь будут долго, годами, лечить свое моральное похмелье. В жизни культуры и науки наступит регресс. Так им и надо, зачем надо было совать пальцы между дверями? Прошу тебя, Дарья, уедем со мной.

В ответ я лишь отрицательно качала головой:

– Хочешь – поезжай один, наш брак все равно угасает.

А он брал мое лицо в свои ладони и, глядя мне прямо в глаза, отвечал:

– Без тебя никуда с места не двинусь.

Я была нужна ему, так же как он был нужен мне, хотя вместе мы жить не умели. И все-таки у меня оставалась надежда, что уж состариться вместе мы сумеем. Даже тогда, когда он жил с той, другой, эта надежда грела меня. В глубине души я считала, что в старости он выберет меня. Быть может, все так и произошло бы – его новая избранница была намного моложе… Какой была бы моя жизнь, если бы Эдвард все же уехал тогда во Францию? Поехала бы я вслед за ним или старалась строить свою жизнь по-своему? По прошествии трех лет, с тех пор как его нет и уже никогда не будет, я так этому и не научилась. Я все еще завишу от него, даже думать стараюсь так, как хотел бы того он. Так что физическое устранение ничем не помогло.

Его первая попытка зажить своей жизнью с другой женщиной стала последней, закончившись смертью, его смертью…


Наш Амстердам… В самолете мы сидели с Эдвардом рядом, он читал «Тайме» на языке, который я возненавидела – он отнял у меня мужа. Итак, он читал, а я сидела бок о бок с ним, чувствуя сквозь одежду прикосновение его плеча. Это прикосновение было случайным или нет?.. Желая проверить, я слегка отодвинулась, спустя какое-то время его плечо снова коснулось меня. Было в этом что-то электризующее. Я украдкой взглянула на Эдварда. Он, казалось, был целиком поглощен чтением, выражение лица было совершенно невозмутимое, но ведь мы делили с ним не постель, а всего лишь кресла в самолете.