– Рад с вами познакомиться, – сказал он, протягивая руку, а когда я ему в ответ подала свою, мужчина задержал ее на какое-то мгновение в своей ладони.

Я была так взволнована, что чуть не потеряла сознание.

– Пожалуйста, присаживайтесь, пани Дарья. – Он указал на кресло возле журнального столика, сам сел напротив. – Чай, кофе?

– Спасибо, – с усилием выдавила я.

– Спасибо «да» или спасибо «нет»? – усмехнулся он.

– Спасибо, нет.

Ну как я могла пить чай в его присутствии? Я ведь не сумела бы и стакана в руках удержать.

– Дарья – красивое имя, редкое. У ваших родители богатая фантазия.

– Я свое имя не люблю, – поспешно ответила я.

– Почему?

– Ну… как-то так… не люблю… – пробормотала я, думая одновременно о том, что он заговаривает мне зубы, чтобы подсластить пилюлю, – забраковал мой рассказ и теперь не знает, как мне об этом сказать. Словно угадав мои мысли, он сказал:

– Ваш рассказ мне страшно понравился. До такой степени, что мне захотелось с вами познакомиться. Знаете, в чем его необычность?

Я молча помотала головой.

– Рассказ совершенен с точки зрения мастерства – кто– то как будто наблюдает за действием сверху и комментирует его. Я настоятельно советовал бы вам писать.

Повисла пауза.

– Я не думала об этом всерьез.

– Вы учитесь на филологическом факультете, чем вы намереваетесь заняться потом?

– У меня… пока еще нет каких-то конкретных планов…

Не могла же я ему признаться, что выбрала филологию

только для того, чтоб как-то самоопределиться. Мне хотелось как следует научиться говорить по-польски и наконец избавиться от акцента, который невольно становился моей визитной карточкой. Известное дело – кацапка[9].

Если уж мой родной дядя ненавидел выходцев оттуда, что говорить о посторонних. Мне удалось. Я перестала растягивать слова, кроме тех случаев, когда сильно волновалась.

– А может, придете работать к нам в редакцию?

Если бы я тогда сказала «нет, ни в коем случае», возможно, теперь меня бы здесь не было. Потому что тем мужчиной, главным редактором еженедельника молодых, был Эдвард. Действительно, при первом взгляде он не производил впечатления – какой-то невзрачный тип, – но когда очень хотел понравиться, становился интересным мужчиной. Он покорял своей улыбкой. Лицо Эдварда неожиданно менялось, начинало светиться, как будто внутри зажигалась лампочка. Меня всегда волновали его руки – почти квадратные, с короткими узловатыми пальцами, словно сделанными из шпагата. Во время наших многочисленных ссор руки эти меня мгновенно обезоруживали, стоило лишь на них взглянуть. Они казались мне беззащитными.


В ту ночь я не сомкнула глаз, хотя мне казалось, что Агата спит. Она даже жалостно посапывала носом, как обиженный щенок. Но на этот раз я уже не могла ей сочувствовать – именно она нанесла мне смертельную обиду.


С того момента, как я оказалась за решеткой, моя натура без конца подвергалась насилию – я была оторвана оттого, что любила. Здесь не было моих книг, пластинок, без которых я не могла прожить и дня. Когда умолкал проигрыватель, это превращалось для меня в целую трагедию. Я бегала по разным мастерским и умоляла срочно его починить. Готова была заплатить любые деньги, лишь бы иметь возможность слушать свои утренние, полуденные и, наконец, вечерние концерты. Самыми любимыми моими композиторами были великие Бах, Бетховен, но чаще всего я слушала Моцарта, окунаясь в его музыку как в чистую прозрачную воду. Она не требовала таких усилий и сосредоточенности, как музыка тех двоих. Под музыку Моцарта я писала свои книги, убирала квартиру, болтала по телефону – она была фоном. А теперь я была ее лишена. У меня отняли мою личную неприкосновенность, которую я так ценила. С самого начала я боролась за собственную отдельную комнату, с самого первого дня, как только переселилась к Эдварду. Он в этом усматривал своеобразную уловку с моей стороны, желание отгородиться от него, а для меня это было просто жизненной необходимостью. Просто время от времени я нуждалась в одиночестве, может, поэтому я так легко переносила месяцы в одиночке во время предварительного заключения. Мой адвокат сказал, что постарается перевести меня в более просторную камеру, где у меня будет общество, но я умоляла его этого не делать. Я вовсе не намеревалась нанимать адвоката, считая, что мне он вообще ни к чему, а если уж это так необходимо, можно воспользоваться услугами государственного защитника. Но дядя придерживался иного мнения. Он обратился к одной знаменитости в адвокатских кругах, и тот согласился меня защищать. Наверное, дядя был прав: будь у меня адвокат послабее, может, и приговор оказался бы более суровым. Я получила девять лет, а минимальный срок наказания по моей статье был восемь.

Тогда мне было все равно – восемь, десять или пятнадцать. Я была согласна даже на смертный приговор – мир для меня рухнул, разлетелся на куски. Но сейчас, с того момента, как я попала в эту тюрьму, все стало выглядеть иначе. Теперь единственное мое желание – выйти отсюда, и поскорее.


Мы вернулись с отдыха, и наша жизнь потекла своим чередом. Эдвард писал свои статьи, я готовилась к дипломным экзаменам. После того как мы с ним поженились, из редакции я уволилась.

– Может, наконец начнешь писать? – говорил Эдвард.

– Я и так пишу – дипломную работу.

– Не выкручивайся. Ты написала шесть рассказов, допиши еще пару-тройку, и получится сборник.

– А зачем?

Эдвард только покрутил пальцем у виска.

Наше положение оставалось довольно двусмысленным. Мы жили вместе, но часть моих вещей оставалась у дяди, чтобы он не думал, что я навсегда его покинула. Когда Эдвард уезжал в командировки, я частенько ночевала у дяди, а после его возвращения снова жила с ним. То есть жила с ним в одной квартире, потому что мы не спали вместе. Я позволяла целовать себя, ласкать, но ничего большего не допускала. В последний момент мне удавалось выскользнуть, убежать. Временами наши сближения походили на борьбу. Однажды Эдвард порвал на мне одежду, был груб со мной. На коже остались синяки.

– Если ты не любишь меня, то так и скажи! – говорил он расстроенным голосом.

– Я люблю тебя.

– Тогда в чем же дело, черт возьми? Хочешь меня довести до сумасшедшего дома? Если дело так дальше пойдет, это вполне вероятно.

– Я боюсь.

– Чего ты боишься? – не понимал он. – Боишься забеременеть? Так для того, чтобы этого не случилось, существуют разные средства.

– Нет! Не знаю, чего я боюсь, – дрожа как в лихорадке, отвечала я. – Это сильней меня….


Я сидела за конторкой, на которой в деревянных ящичках стояли формуляры читателей, и разбирала их. Те, что были уже ненужными, складывала в ящик стола – я не знала, что с ними делать. Вдруг они кому-то понадобятся и их придется отдать в тюремный архив? Если какому-нибудь аспиранту взбредет в голову написать научную работу о работе библиотек в польских тюрьмах, эти старые формуляры вполне могут пригодиться для статистики.

Моя надзирательница Мышастик пришла ко мне и облокотилась на деревянный барьер со странным выражением лица – в ее взгляде читалось смущение.

– Кто написал «Вишневый сад»? Пять букв.

– Чехов.

– Была такая песенка, но я не знаю автора…

– Нет, здесь речь идет о пьесе.

– Ну вам видней, – отрезала она и вернулась в дежурку.

– Подошло! – спустя время крикнула Мышастик.

Она обратилась ко мне на «вы». Видно, назначение на эту должность повысило мою значимость в ее глазах. Прежде она обращалась ко мне на «ты» и говорила презрительным тоном. А может, просто оговорилась. Хотя все-таки нет, потому что когда она вела меня на обед, то заговорила со мной.

– Я слышала, вы – писательница? – начала она, криво усмехаясь.

– От кого?

– А… наша Иза что-то говорила насчет этого: писательница или что-то в этом роде… А что вы пишете?

– Книги…

– А какие – о любви или детективы?

– И то, и другое.

Мое объяснение ее удовлетворило – в глазах мелькнуло подобие легкого восхищения.

– А Флешерову-Мускат вы знаете?

– Не знаю. Впрочем, ее уже нет в живых.

– Нет в живых! – искренне огорчилась она. – Я любила ее читать. Теперь-то у меня глаза болят и я вообще ничего не читаю.

Мне, в свою очередь, подумалось, как все странно переплелось… Чехов уже в который раз появлялся в моей жизни, и, по крайней мере в последнее время, эти появления не оставались без последствий. А сейчас? Закончится ли все только на клеточках кроссворда?..


Бывало, бабушка уезжала к сестре в Бялысток, и мы оставались с батюшкой одни.

Тогда я не могла себе позволить бегать от него как дикая кошка. Я ходила в школу и должна была дома делать уроки, которые он старательно проверял. И так уж повелось, что если он был доволен мной, то рассказывал какую-нибудь историю. Я обожала эти вечерние часы, когда мы сидели у стола, на котором горела керосиновая лампа. В доме уже провели электричество, но по вечерам отец Феодосий зажигал керосиновую лампу. Священник говорил, что, в отличие от электрической лампочки, она обладает настоящей душой. И, прикрыв веки, начинал рассказывать. Я тоже закрывала глаза и представляла себе трех сестер, таких несчастных, тоскующих по иной, интересной жизни. Вздыхающих: «В Москву… в Москву…» Или славного дядю Ваню, влюбленного в жену брата, которая, в свою очередь, тоже была влюблена, но в другого. Ей не хватало смелости прислушаться к зову сердца… В этой истории все были друг в друга влюблены и один другого несчастней…

– Тогда зачем любить вообще? – спрашивала я. – Чтоб слезы лить? Лучше уж никого не любить и быть веселой…

– Любить необходимо, Дарья Александровна, – ласково говорил батюшка. – Жизнь без любви пуста.

Кажется, тогда я ему не поверила. А верю ли я в это сейчас?

Спустя годы, уже учась в лицее, я поняла, что батюшка пересказывал мне пьесы Чехова. Разумеется, в упрощенной форме, приспособленной к восприятию ребенка. Но в моем детском воображении сложилось свое, особое видение чеховских героев, и похоже, ни один театр в мире уже не способен был его поколебать. Когда я впервые увидела «Трех сестер» на сцене, то расплакалась…