Эвимелех продолжал стоять в ожидании, ноги его подгибались, голова кружилась. Удивительно, подумал он, как быстро происходят разрушительные метаморфозы в человеческом теле, еще недавно таком сильном и всемогущем, а теперь, после пребывания десятка часов в невообразимой прогорклой сырости, – слабом и хилом.

Внезапно ковровая драпировка на двери зашевелилась, и в комнату вошли люди: два пышно и броско одетых воина. Золотые головные уборы, позолоченные сандалии и белоснежные короткие одеяния подчеркивали красивые мускулистые тела стражников. Не успел Эвимелех облечь свои предположения в слова: кто же перед ним? – как в комнату вошел и плавно опустился на приготовленное для него ложе сам Соломон.

Соломон не стал говорить сразу и писаря не призвал, чтобы тот записал и достоверно передал папирусу происходящий здесь разговор. Разглядывая стоящего перед ним узника, царь медлил. Он ждал, что будет делать преступник (а то, что перед ним стоял преступник, Соломон не сомневался – иначе, как бы он попал сюда?), вдруг раскаяние и отчаяние заставят его молить пощады и признаться в содеянном грехе? Но узник был молчалив и неподвижен. Его лицо, с изумлением и следами непонятного государю смущения, показалось Соломону знакомым. Но он не мог вспомнить, где он уже видел и эту высокую фигуру, и этот подбородок, поднятый слишком, неподобающе высоко в данной ситуации.

– Ответь мне, узник каменной норы – темницы, что содеяна руками твоих собратьев уже много лет тому назад во искупление их преступлений и в назидание многим. Ты много часов находился рядом с опасным преступником, стариком, по имени… – царь стал как будто вспоминать нужное имя, – Нистан, Низан…

– Ницан, государь, имя его – Ницан, и он не скрывал его от меня! – неожиданно чистым и звонким голосом, словно и не было томительных минут в застенках и горьких слез на груди умирающего Ницана, заговорил Эвимелех.

Соломон вскинул взор на заключенного и удостоверился в том, что уже знаком с этим человеком.

– Кто ты и почему я узнаю твой голос? – спросил Соломон.

– Я Эвимелех. Безродный пастух, которому ты отказал помочь в таком пустом и сиюминутном деле – всего-навсего лишь в женитьбе. Я удивляюсь, что ты помнишь меня, царь…

Соломон вздрогнул и побледнел:

– В последнее время мир, кажется, лишился рассудка. Почему-то шаг за шагом я встречаю людей, которые смеют дерзить мне, ставить под сомнения силы моего ума и памяти! Вот и ты, пастух, почти в кандалах и полумертвый, а позволяешь себе удивляться!

– О царь, не гневайся на меня и моих собратьев! Разве так плохо, что есть еще люди, способные говорить тебе правду, смело глядя в глаза. Верно, мир не так плох, если израильтяне по-прежнему чтят истину и уважают тебя.

– Да, язык у тебя не отнялся, юноша, даже после сырого подземелья! Впрочем, скажи, если мир так прекрасен, как ты говоришь, что тебя привело в тюрьму? Или какие-то добрые люди заточили тебя в подземелье?

– Это странная история, государь. Я даже не могу догадываться, кому я так сильно навредил и стал неугоден, что меня обвинили в убийстве Неарама и Нехама, сыновей Ноаха. Он поставляет тебе изящные керамические безделушки и посуду, столь необходимую при дворе, – напомнил Эвимелех Соломону, который дал понять, что и это имя ему знакомо. – Но самое печальное для меня здесь, что страшное горе постигло семью, с которой долгие годы были дружны мои родители и братья. И почему-то меня называют убийцей.

– Я разберусь в твоем деле, Эвимелех. Если ты поможешь мне. Ты, я вижу, хорошо познакомился с этим…

– Ницаном, государь.

– Да, Ницаном. Кто он и что делает он в Иерусалиме? Один ли он путешествует или у него есть единомышленники?

– Ницан, государь, есть большой человек и большой философ. Божественные откровения знакомы его разуму и сердцу. Он много пережил, много думал, а потому способен заглянуть в будущее. Я знаю, почему он был брошен в темницу, которая непременно погубит его. Но если ты простишь его речь – речь обезумевшего от горя отца, спасающего свое дитя, он может во многом помочь тебе, царь. Ты всесилен и могущественен, разве не сможешь ты защитить от нечестивых льстецов истинного друга народа Израиля?

– А ты, пастух, ты тоже заодно с этим стариком, возомнившим себя прорицателем? И ты тоже посещаешь сонм пророков?

– Увы, нет, государь. Я не знал о Ницане и его братстве, пока не встретился с ним здесь, в тюрьме, за что я всемерно благодарен провидению! Но верь мне, душой я с этими людьми. И я бы тоже вышел вместе с Ницаном на Храмовую гору во время празднования союза мерзкого Эла и блудной Ашеры, если бы мог! Ницан поведал мне о том, как и за что попал он в заточение.

Соломон поднял руку, приказывая юноше замолчать. Бледновато-зеленый оттенок лица и красные пятна, выступающие на мраморной коже владыки, выдавали душевное состояние Соломона: он был в бешенстве.

– Твои речи столь же опрометчивы, сколько горячи, пастух, – нарочито спокойно и отчетливо произнес он. – Ты видишь, я не позвал писаря. Но и стены имеют уши. Не боишься ли ты, что тайный убийца пронзит твое сердце еще до того, как ты дойдешь до твоего последнего пристанища?

– Мне нечего бояться, Соломон. Ибо теперь я понимаю, что лишился всего, что могло бы радовать меня в жизни. Женщина, которую я называл своей матерью, прокляла меня, братья возненавидели меня, а люди, которых я считал своими друзьями, обвинили в убийстве.

– У тебя есть то, чего так недостает многим и богатым, и всесильным. То, чего не добьешься ни магией, ни молитвами. Твоя молодость.

– Ты прав, государь, что этот дар трудно восполнить, разве что каким-либо волшебным эликсиром?.. Однако ты прав и в том, что юность и свежесть быстротечны. Так много ли я теряю? У меня есть правда, в которую я верю и которая не покинет меня вместе с уходящей юностью. В моей жизни были люди, которых я любил. Разве этого мало? Разве могу я предать все это? Кто я буду после этого – доживающий пустые дни истукан? Нет, государь, ты не испугаешь меня смертью.

Соломон молчал. Потом дал знак увести Эвимелеха. Что-то подсказывало ему, что пастух прав. Но и в том, что и у этого храбреца непременно есть уязвимое место, Соломон тоже был уверен. И он решил подождать.

Величественно, как подобает царю, Соломон поднялся и вышел из комнаты, обустроенной специально для допросов наиболее важных преступников. Спокойна и уравновешенна была его поступь.

Глава 18. Сомнения Соломона

Но не так спокоен был Соломон, как ему бы хотелось. И имя старика во время допроса он коверкал нарочно. На самом деле имя преступника – Ницан – прочно врезалось в его память и душу. Ибо не мог обычный человек намеренно и добровольно броситься на заведомую смерть – старик, несомненно, понимал, что жестокая расправа ждет его после той речи на Храмовой горе, где схватила его стража Соломона и где он позволил себе пристыдить царя и обвинить владыку и свой народ в преступном идолопоклонничестве. Соломон так беспокоился о далеких последствиях произошедшего, так был обескуражен тем, в какие сети, выброшенные коварной любовницей, он (мудрый Соломон!) попал, что до сих пор не хотел призвать к себе Офира. Старик наверняка уже все знает, осуждает Соломона – и вряд ли слова его придутся по душе царю. Опасаясь собственного гнева, оберегая от себя самого единственного друга, Соломон пытался разобраться: не сумасшедший ли этот Ницан? Может, напрасно Соломон видит такое большое значение в странном поступке этого человека, считающего себя сопричастным пророческому братству.

Как бы там ни было, но моавитянка явно перешла черту дозволенного. Соломон обошелся с ней настолько жестоко, насколько дерзко повела себя она, забыв свое место и законы гостеприимства. Он не отчитал ее и не убил. Он приказал всего лишь на одну ночь кинуть ее в самый людный каземат своей обширной тюрьмы. А потом, поруганную и еле живую, поселил в наиболее тесный и отдаленный уголок своего дворца. Позор и насмешки, был он уверен, для этой гордой и глупой женщины будут страшнее и больнее смерти. Пусть источает яд ее моавитянское змеиное жало, пусть травит ее самое.

Выслушав Эвимелеха, Соломон не мог отделаться от ощущения, что не юноша говорил с ним, а сам мудрый Офир (а уж в его-то глубоком уме государь не сомневался) указывал царю на его ошибки. Но негоже было пастуху так говорить с владыкой. Как смел он открыть рот в защиту этого, с позволенья сказать, «пророка» – безумного в своей смелости Ницана?

И чего бы легче: убить обоих – и сомнения долой! Но именно сомнения и не давали Соломону покоя. Хорошо бы выслушать этого Ницана, понять его правду. Ведь это еще одна сторона познания, еще одна сторона бытия. Соломон проглядел, как в его народе зарождается некое тайное течение, сторонники которого провозглашают себя спасителями израильского племени и государства. А ведь подземные течения, подземные воды, родники – по природе своей самые чистые, самые свежие…

И Соломон приказал перевести Ницана в другое помещение – более сухое и теплое, позвать к нему лекаря и сообщать о здоровье старика каждые три часа. А Эвимелех… Пусть останется там же, а что потом – там будет видно… «И это тоже пройдет», – невольно вспомнил царь заветную надпись на перстне, когда-то подаренном ему Офиром. Сколько событий случилось с тех пор… Руфь, Ницан, пастух…

Когда Эвимелеха снова втолкнули в темницу, Ницана в ней уже не было. Упав на колени, пастух стал тихо оплакивать своего друга. То время, которое он провел рядом с Ницаном, теперь казалось ему самым счастливым. Время, когда мир и покой царили в семье Иакова и Минухи. Время, когда (здесь, в мрачном подземелье) небольшой собственный жизненный опыт соединился с опытом Ницана и ему подобных и глубокое священное знание сделали Эвимелеха сильным и смелым. Одна только мысль терзала и не давала покоя Эвимелеху: что станется с его нежной Суламифь? Он боялся даже произнести это имя здесь, среди скользких стен, кишевших паразитами и грязью, дабы неведомыми нитями не привязать ее к этому страшному месту. Наверное, ей сказали, что Эвимелех – убийца. Поверила ли она? Нет, она не могла, ведь она верит ему. Будет ли она ждать его? В этом Эвимелех сомневался: слишком легкокрыла и прозрачна была ее память, слишком легковерно сердце. Пройдет время, и она полюбит другого, выйдет замуж, нарожает детей. И все будет так, как предрекал Соломон в тот судный день. А ведь все могло бы быть по-другому. Они могли бы увести друг друга от пустой никчемной жизни, череды говорливых застолий и испражнений, от жалкого выживания в блестящем и недоступно высокомерном по отношению к ним, простым людям, Иерусалиме.