И в первую эту ночь, читатель, была зачата Нелл. По крайней мере, так считает Хелен. Она говорит, что знала и ощутила это внутри себя: будто солнце и луна слились.

Во вторую ночь Клиффорд и Хелен прекратили объятия достаточно надолго, чтобы успеть рассказать друг другу кое-что о себе.

Клиффорд, неожиданно для себя самого, рассказал Хелен самое ужасное из воспоминаний детства, чего он не рассказывал никому ранее: как его во время войны отправили в деревню, чтобы спасти от гитлеровских бомбежек, и он был испуган, одинок и беспомощен без родителей, которые весьма мало заботились о его душевном состоянии. Хелен перечислила Клиффорду — правда, весьма увлеченно и неполно — свои прежние «грехи», но ее исповедь была прервана поцелуями Клиффорда, и он проговорил:

— Твоя жизнь начинается лишь сейчас; все, что было до меня, забудь. Запомни только это.

Вот так, читатель, и встретились Клиффорд и Хелен, и так была зачата Нелл — в пылу горячей и длительной страсти. Я специально избегаю, читатель, слова «любовь», потому что то была слишком дикая и неожиданная для любви встряска. Любовь — что барометр, который указывает весь диапазон от «обильных осадков» до «ясно», но, однако, «любовь» — единственное слово, данное нам для описания подобных жизненных коллизий. Так что к любви нам рано или поздно придется перейти.

На третью ночь раздался страшный стук во входную дверь, и рывок чудовищной силы вышиб замок: то Джон Лэлли предвкушал застать свою дочь и своего врага и ментора в, так сказать, деликатной диспозиции.

Семейные отношения

Клиффорд с Хелен, к счастью, невинно спали в объятиях друг друга, когда к ним ворвался Джон Лэлли. Они в изнеможении уснули на постели, предварительно приведенной в хаотическое состояние; одна нога, волосатая, на другой — нежной и гладкой; ее голова на его груди; для постороннего взгляда в невероятно неудобной позе, а для любовников, настоящих любовников — как нельзя более комфортно (не для тех, впрочем, кто начеку, как бы улизнуть из дому, пока не наступит время завтрака). Настоящие любовники спят, как младенцы, глубоко и безмятежно; они знают, что, когда проснутся, то ничего не кончится, а лишь продолжится. Уверенность в будущем счастье пронизывает весь их сон: они улыбаются в дремоте.

Так, для Хелен звук выломанного замка и удара по дереву двери превратился отчего-то в писк пушистого цыпленка, вылупившегося у нее на глазах из хрустящего яйца, что она держала в руке; а для Клиффорда — в свист снега под его лыжами, когда он мастерски и безошибочно несся по заснеженным склонам гор. Для Джона же, вид улыбающейся во сне дочери на постели улыбавшегося во сне врага, который отобрал у него последнее сокровище, явился последней каплей, переполнившей чашу его гнева. Он зарычал. Клиффорд нахмурился во сне: ему снилось, что под ним разверзлась пропасть. Хелен пошевелилась и проснулась. Забавное чириканье новорожденного цыпленка превратилось в рычанье, переходящее в вой. Она села на постели — и увидела прямо перед собой отца. Она натянула простыню на голую грудь.

— Как ты нашел меня? — спросила она. Это был вопрос прирожденного конспиратора. Она не чувствовала за собой вины, но ее планы были нарушены.

Он не удостоил дочь ответом. Но я-то вам скажу, как.

Одно-два несчастья всегда преследуют счастливых любовников. Так было и здесь: поспешный отъезд Клиффорда с выставки Босха вместе с Хелен стало темой колонки слухов в одной из газетенок, а оттуда было подхвачено неким Гарри Стефенсом, завсегдатаем пивнушки «Эпплтри» в Нижнем Эпплбай; а у Гарри была кузина, работавшая в Сотсби, где время от времени служила Хелен, реставрируя керамику; слух достиг Сотсби — и пополз обратно, расширяясь. Таким образом он и достиг ушей Джона Лэлли, когда Гарри Стефенс сказал ему в пивной: «Ну и вычудила твоя дочка!»

Джон Лэлли не был популярен в ближайшем окружении. Нижний Эпплбай прощал ему эксцентричность, долги, неухоженный сад перед домом, но не мог простить того, что он, иностранец здесь, глушил сидр в пабе, а не брал виски. Не могли ему также простить обращения с женой. Если бы не эти возмутительные качества Джона, всколыхнувшая общество история с его дочерью была бы тактично обойдена молчанием.

После упомянутой фразы Гарри Стефенса Джон допил свой сидр, влез в потрепанный «фольксваген» (его предельная скорость была 30 километров в час) и помчался через весь Лондон среди ночи; не столько для того, чтобы спасти дочь, сколько для того, чтобы напомнить Клиффорду Уэксфорду, какой он мерзавец.

— Шлюха! — крикнул Джон Лэлли, рывком вытащив Хелен из постели, поскольку она была ближе к нему.

— Ну что ты, папа, — проговорила Хелен, выскользнув из его рук, и, уже обращаясь к Клиффорду: — Я сожалею, это мой отец.

Она усвоила манеру матери извиняться и так и не рассталась с нею впоследствии. За исключением того, что в то время, как употребляла эту фразу в качестве защиты от оскорблений и ругательств, Хелен использовала ее как досадливый упрек за нечто давно навязшее, усиливая ее эффектным движением одной брови.

Клиффорд сидел на постели потрясенный.

Джон Лэлли взглянул на стены спальни, на собрание его работ, что были плодом пятилетних (или около этого) усилий: рисунок со сгнившим плодом смоковницы на ветви; радуга и жаба на ее фоне. Я знаю, что описание их звучит по меньшей мере странно, но они прекрасны, читатель. Ныне его картины украшают знаменитейшие галереи, краски их утонченны и в то же время ярки и сочны, и при взгляде на них кажется, будто одна реальность наслаивается на другую. Затем Джон взглянул на дочь, которая не то смеялась, не то плакала, смущенная, возбужденная и рассерженная одновременно; перевел взгляд на сильное, обнаженное, покрытое белесыми волосами тело Клиффорда, на его загорелые до цвета бронзы руки и ноги (Клиффорд и Энджи как раз недавно вернулись с краткого турне по Бразилии, где проживали в роскошном доме коллекционера — то был целый дворец с мраморными полами и позолотой, а также с картинами Тинторетто на стенах — там царило горячее вездесущее солнце), а затем вновь посмотрел на смятую постель, еще не остывшую от тел любовников.

Нет сомнений, что чистая совесть и чувство правоты придали Джону Лэлли силы десятерых. Он схватил этого щенка — или, если угодно, надежду мира искусства, — этого Клиффорда Уэксфорда, за его голую ногу и голую руку без особых усилий, будто Клиффорд был тряпичной куклой, и поднял его на высоту своего роста. Хелен в испуге закричала. Но «кукла» пришла в движение как раз вовремя для себя, нанеся свободной ногой удар Джону ниже пояса. Тут уж вскрикнул Джон Лэлли. Кошка, проведшая теплую, но беспокойную ночь в ногах любовников, своевременно сообразила увернуться, поскольку тело Клиффорда рухнуло как раз на то место, где секундой раньше она свернувшись лежала: Джон Лэлли, ощутив страшную боль, попросту отпустил тело Клиффорда. Клиффорд мгновенно вскочил на ноги, зацепил своей молодой и гибкой ногой отвесную лодыжку своего дорогого тестя — и Джон в ту же минуту рухнул на пол лицом вниз. Из носа его потекла кровь. Клиффорд, широкоплечий, мускулистый, молодой, стоял над ним гордый и совершенно голый (Клиффорд стыдился своего тела не более, чем Хелен — своего. Однако, как и Хелен, которая ощущала себя дискомфортно в голом виде в присутствии отца, Клиффорд в присутствии своей матери, несомненно, нашел бы что-нибудь, чтобы поспешно натянуть на себя).

— Твой отец просто грубиян, — сказал Клиффорд Хелен.

Джон Лэлли, его поверженный враг, лежал ничком с открытыми глазами, упершись взглядом в ковер, вытканный в тускло-оранжевых и грязно-красных тонах. Позже эти краски и данная ситуация наведут Джона Лэлли на идею картины, что наиболее известна из его работ в настоящее время: «Бичевание святой Иды». (Художники, как и писатели, имеют обыкновение использовать в качестве идеи для своих произведений самые неприятные и экстремальные ситуации). В наши дни ковры, подобные тому, что был небрежно кинут на отполированный пол спальни Клиффорда, очень редки и стоят тысячи фунтов. Тогда они стоили сущие гроши и продавались в любой лавке, торгующей предметами искусства. Клиффорду, конечно, нельзя отказать в чутье, поскольку он уже тогда приобрел несколько весьма интересных экземпляров таких ковров.

Джон Лэлли не мог решить, что было худшим: боль или унижение. По мере того, как боль исчезала, унижение становилось все большим. Его глаза слезились; из носа текла кровь, ныло самое нежное и болезненное место. Пальцы рук затекли: он рисовал как исступленный. Он рисовал свои картины без малого двадцать восемь лет подряд, и все без какой-либо коммерческой или практической цели. Полотна заполонили его студию и даже гараж.

И единственным человеком, кто, казалось бы, оценил его искусство, был Клиффорд Уэксфорд. Хуже всего было то, и Джон осознавал это, что этот белобрысый щенок, с его лицемерным чувством прекрасного, с его потребительским, небрежным отношением к долгу, к людям, женщинам, деньгам — этот щенок прекрасно знал, как эксплуатировать его талант, воодушевив здесь — словом, там — выразительным поднятием брови, а то и подстегнув моральной пощечиной. В свои кратковременные визиты в студию Лэлли Клиффорд обычно просматривая одно за другим полотна, говаривал:

— М-да, это интересно… нет, нет, это была плодотворная попытка, но не совсем выкристаллизовалось… вот если бы… ах, да, вот это!..

И юный Уэксфорд безошибочно выуживал наилучшие работы Джона, и Лэлли знал это, и ожидал, что именно поэтому, за их гениальность, эти работы больше всего будут оплеваны публикой. Тем лучше, думал Джон Лэлли, и пусть оплевывают, а он будет тем паче презирать этот мир за его слепоту и бездарность; но Клиффорд Уэксфорд уносил лучшие работы и давал ему за них пять фунтов или вроде того, — едва хватит на покупку красок и кистей… Да, этого вряд ли хватило бы на пропитание, хотя, полагал Джон Лэлли, это уже забота Эвелин. И каждый раз после таких визитов в почтовом ящике Джон Лэлли обнаруживал чек из Леонардос — непрошенный и нежданный.