— Зайчик, ведь ты не сделал ничего дурного! — говорила как-то вечером Миртл, сидя со мною в пивной. На дворе лил дождь.

— Знаю, но это, как видишь, не имеет никакого отношения к делу, — маловразумительно отозвался я, обмакнув палец в пивную лужицу и выводя на столе завитушку. — Ты рассуждаешь так, — продолжал я, переводя разговор в чисто отвлеченную плоскость, — будто между преступлением и наказанием существует какая-то связь. Я фактически ничего похожего не наблюдаю.

Для бедной Миртл мои слова были как темный лес. Она могла со спокойной совестью нарушать общественные устои, но это не мешало ей по-прежнему верить, что они правильны, и притворяться, будто она их вовсе не нарушает.

— Я иногда, честное слово, отказываюсь тебя понимать. — Она смотрела на меня укоризненно и сердито. Я смягчился.

— Ну, хорошо, — сказал я с улыбкой. — Постараюсь что-нибудь предпринять.

Миртл была права. Директор школы, по слабости характера и потеряв терпение, зашел в своем гневе дальше допустимых границ.

Миртл задумчиво отхлебнула глоток пива.

— А что ты думаешь предпринять? — Обо мне умолчим, но для нее время размышлений кончилось. Она была снова заодно со мной.

Я решил, что посоветуюсь с Болшоу.

— Я думала, Болшоу только и мечтает, чтобы директор избавился от тебя.

Я объяснил, что буду принимать участие в научных изысканиях Болшоу. Миртл слушала с живым интересом. Теперь, я видел, ей открылось, что у Болшоу действительно есть веские причины желать, чтобы я остался. Не скажу, чтобы лицо ее сделалось хищным и расчетливым — это было слишком юное лицо. И все же гладкие розовые щечки зарделись ярче, карие глазки заблестели веселей.

Хозяин пивной включил радио, и за громкой музыкой стало не слышно слов. За окном по-прежнему лило как из ведра. Мы сидели, тихо держась за руки.

На другое утро я встретился с Болшоу. И раз в жизни поступил правильно. Болшоу был в школе первый день после болезни. Про письмо, которое написал мне директор, он ничего не знал. Оно явилось для него неожиданностью. Для Болшоу всегда было неожиданностью, если кто-нибудь делал что-то, не спросясь у него.

— Написал вам письмо? Странно! — величественно процедил Болшоу, как будто одно то, что директору школы хватило сил удержать в руке перо, уже внушало ему недоверие.

Я показал ему письмо. Болшоу внимательно прочитал его. Дело происходило в учительской. Болшоу высоко задрал голову, и стальная оправа его очков сверкнула на свету. Он сидел, закинув голову, и мне подумалось, что теперь он никогда ее больше не опустит.

— Как прикажете это понимать? — спросил он.

Я пожал плечами, глядя на него с самым истовым и покаянным выражением, на какое был способен. Я обрисовал ему происшествие, послужившее поводом для письма. Должен сознаться, что я описал его Болшоу не так, как описывал вам. Сомнительно, чтобы по описанию, которое я выдал Болшоу, вы поняли, что речь идет об одном и том же происшествии.

Впрочем, Болшоу был далеко не глуп. Он достаточно хорошо знал меня. Ради приличия, которому он придавал такое значение, я силился сохранять на лице истовое, покаянное выражение, но ни минуты не обольщался: для баланса, который сейчас подводил Болшоу, оно не стоило ломаного гроша. Очень ли он хотел, чтобы меня выгнали? Очень ли я был ему нужен как помощник в научной работе? Очень ли он в душе сетовал, что директор своевольно проявил ретивость? Не знаю. Я стоял и ждал, пока он пройдется внутренним оком по некой недоступной моему разумению балансовой ведомости. Меня волновало лишь одно: активный у меня итог или пассивный. Оказалось — активный.

Болшоу протянул мне назад письмо.

— Бестолковое письмо, — сказал он. — Глупое.

Я положил письмо в карман.

— Хотите, я вам дам совет, Ланн?

Я понял, что спасен, и покорно кивнул.

Болшоу задрал белобрысую голову еще выше. Голос его рокотал, словно глас мифического божества.

— Засучите-ка рукава — и за работу!

Спустя немного я позвонил Миртл и передал ей наш разговор дословно.

— Значит, милый мой, все в порядке?

— Сегодня Болшоу поговорит с директором.

Я пошел на урок. В известном смысле — да, все было в порядке. По крайней мере не надо бояться, что меня вдруг попросят подать заявление об уходе.


Если мы с Миртл вновь проводили время вместе, это еще не значит, что она дала отставку Хаксби. Хаксби существовал, как постоянное напоминание о том, что не все благополучно; и я ревновал зверски.

Я был незнаком с Хаксби, но все же могу сказать вам, как он выглядел. Он был длинный, тощий и черный и ходил с таким же — или почти таким же — длинным, тощим и черным приятелем. У обоих были жгучие, черные глаза и порывистые движения. Я находил, что облик их отмечен печатью вырождения и прозвал их Вороны. Я видел, что Миртл это задевает. Я выговаривал слово «Вороны» небрежно, уверенно и просто, как будто мне в голову не приходило, что их можно назвать иначе.

Вы скажете, вероятно, что я поступал с Миртл бессердечно — могу лишь ответить, что Миртл сознательно мучила меня.

При всяком удобном случае Миртл не забывала подчеркнуть, что с Воронами ей приятнее, чем со мной. Вороны всегда к ее услугам; Вороны молоды, неопытны, не докучают благими наставлениями, готовы водить ее в компании, где развлекаются в ее вкусе — играют в дурацкие игры, слушают пластинки, похваляются любовью к культуре за бесконечной выспренней болтовней и не расходятся до утра.

Миртл знала, как коробит меня, что такое ей больше по вкусу. Это чуждый мне стиль. Мало того. Она тем самым оскорбляла меня в сокровеннейших чувствах. Сокровеннейшие чувства были у меня в ту пору связаны с двумя видами деятельности: во-первых, работой над романами и, во-вторых, работой, сопряженной с понятием «роман». К первому из них Миртл, как я считал, выказывала явное пренебрежение. Взял бы, ей-богу, и просто выдрал ее за это. К сожалению, если выдрать девушку, еще не факт, что она обязательно начнет восхищаться тобою, как писателем. Я огорчался, злился, обижался. Когда я думал о женитьбе — да-да, очень и очень часто бывали минуты, когда я думал, что женюсь на Миртл, — моя рана начинала саднить. Я не мог превозмочь эту злость и обиду. Она, с позволения сказать, сидела во мне, как заноза. Мой cri de coeur[5] был исполнен такой муки, что просто грех не запечатлеть его на страницах этой хроники:

— Она не верит в меня как писателя!

Так что, прошу вас, не взыщите с меня чересчур сурово за поругание Воронов. Но ни слова более о cri de coeur! Это — святое.

— Ну-с, как поживают Вороны? — бодро осведомлялся я.

— Хорошо, — сдавленным, упавшим голосом отвечала Миртл, показывая, что у нее нет больше сил со мною спорить, и бросала на меня тающий, молящий, укоризненный взгляд, как бы говоря, что не подпустила бы к себе Воронов на пушечный выстрел, если бы могла все время быть со мной. То был, друзья мои, тающий, молящий, укоризненный лик шантажа.

Однажды воскресным утром Миртл прикатила на дачу с тяжелой головой после вечера в обществе Воронов.

— Вот что значит богема! — воскликнул я голосом, исполненным такой добродетели, что надо было слышать: на бумаге не передашь.

Вы скажете: а было ли у меня моральное право изображать благородное негодование? Не было. Подозреваю, что и у вас далеко не всегда бывает, когда вы изображаете перед кем-нибудь благородное негодование. Но разве это вас останавливает? Нет. И меня нет.

— Вот тебе прелести богемы! — Можно подумать, что одного раза было мало.

Миртл была должным образом поражена моей осведомленностью.

Взяв, как говорится, быка за рога, я не позволил Миртл прохлаждаться после ленча у «Пса и перепелки», а ускоренным маршем привел ее обратно в наш домик.

Вечером я спросил, не хочет ли она в конце будущей недели съездить со мною в Оксфорд навестить Роберта. Миртл такая мысль пришлась по душе. Я рассудил, что, если она будет в Оксфорде, значит, она не будет с Хаксби. Поэтому мне такая мысль тоже пришлась по душе. И тут я заметил у нее улыбку нескрываемого удовлетворения. Меня исподволь подвели к тому, что от меня и требовалось. Не все ли тем самым сказано о тающих, молящих, укоризненных взглядах, которыми награждают нас прекрасные, несправедливо обиженные создания?

Однако подошел конец следующей недели, и решимость у Миртл иссякла. Она робела при мысли о встрече с Робертом и боялась, как бы мы вновь не принялись обсуждать планы отъезда в Америку.

И все же не отступила. Когда мы встретились на вокзале в субботу, она держалась просто молодцом. Одета она была элегантно, хотя и несколько броско: очень красивое платье и новая шляпа, на которую она нашла нужным нацепить вуаль, какие носили в начале века. Вуаль ей шла, это было всякому видно, но создавала впечатление некоторой экстравагантности. Я улыбнулся про себя, подумав, что в двадцать два года девушке трудно соблюдать меру. Она растрогала меня, и я с большой нежностью поцеловал ее через вуаль.

Целуя Миртл, я обратил внимание, что у нее как-то странно пахнет изо рта. Я пригляделся. Щеки у нее горели, в глазах появился неестественный блеск. Джин — вот чем пахло у нее изо рта.

— В чем дело?

Миртл посмотрела мне в глаза.

— Да, зайчик. То самое.

У меня подкосились ноги.

— Ая-яй! — вырвалось у меня. Я догадался с полуслова.

Мы стояли в дверях вокзала. Сквозь стеклянный свод весело светило солнце. Рядом остановилось такси, и носильщик оттолкнул нас с прохода. Я поддержал Миртл за локоть, имея в виду поддержать ее и в другом смысле слова. Веселенькое начало для поездки в выходной день!

Я повел Миртл к кассе, расспрашивая ее тем временем. Но я и так не сомневался, что она говорит правду. Что-что, а верил я ей безусловно. Мы прошли мимо ярко освещенной стеклянной витрины с моделью локомотива. То был «Летучий шотландец».