Я встаю, плача и крича:

— Боже, ты такой... черт побери, такой ограниченный!

Багровый от гнева, папа поднимается, опрокидывая подставку с ручками:

— Не смей упоминать имя Господа всуе таким образом, Грей Лиэн Амундсен, — он указывает пальцем в мою сторону, теперь он полностью ведет себя, как настоящий пастор. — Я твой отец, и Бог возложил на меня ответственность заботиться о тебе. Я ответственен за твою душу.

— НЕТ! Не ответственен! Мне скоро восемнадцать. Я могу сама принимать решения, — я разрываюсь между страхом и гордостью. Я никогда до этого в своей жизни не возражала папе.

Этот момент каким-то образом изменил всё.

— До тех пор, пока ты живешь в моем доме, ты будешь подчиняться моим правилам и делать то, что я говорю. А я говорю, что ты не поступишь на этот курс, — он садится и ставит подставку на место. — За свое непослушное поведение и непристойную речь все твои занятия танцами запрещены.

Я падаю на стул.

— Но, папа. Прости. Не надо... Я должна выступать в понедельник. Если я не буду танцевать, им придется отменить все выступление.

— Значит, отменят, — он больше не смотрит на меня.

Я выхожу из кабинета в слезах, отступая в свою комнату. Наконец приходит мама и садится на кровать. Я тут же встаю. Она выглядит бледной и похудевшей, с измученным лицом.

— Мама, ты в порядке?

Она пожимает плечами:

— Все хорошо, малыш, — она гладит мою руку. — Я говорила тебе не напирать на него, милая. Я поговорю с отцом и увидим, может, я смогу убедить его позволить тебе выступить в понедельник. Но... тебе правда следует отказаться от этой глупой затеи с кино. Я знаю... знаю, что ты не хочешь быть пасторской женой, и я тебя понимаю. Но кино? Это не для тебя.

Я не отвечаю. Я знаю, что им не понять, даже маме. Когда становится ясно, что я не стану больше с ней это обсуждать, она встает, снова взяв меня за руку:

— Я поговорю с ним. Просто... подумай о своем выборе, хорошо? Подумай о том, какой план у Бога на твою жизнь. Разве эта внезапная страсть к развратным фильмам прославит его?

Я только вздыхаю, осознав бесполезность разговоров с ней о разнице между планам Бога на мою жизнь и моими планами на жизнь. Она уходит, а я снова остаюсь одна. Я лежу на кровати, уставясь в потолок в честных попытках подумать над этим. Я могла бы понять их реакцию, если бы сказала, что хочу переехать в Лос-Анджелес и стать актрисой, или в Нэшвилль, чтобы быть музыкантом. Но я предложила, что останусь рядом с домом и под их влиянием после школы. Все, что волнует папу, — его собственные взгляды на то, что правильно, а что плохо. Все либо черное, либо белое, по его мнению, и большая часть вещей черны. Гораздо больше греховных и неправильных вещей, чем тех, которые дозволены.

Я задумываюсь, как он может узнать, что Бог не одобряет все, что папа называет неправильным. Я знаю, что у него есть цитаты из Библии, чтобы подтвердить все, во что он верит. Просто... просто мне интересно, это манипуляция Писанием, чтобы запретить все, что ему не нравится, или же это нежелание понять. И, честно говоря, он никогда не бывал за пределами Джорджии. Он вырос здесь, в Маконе, получил степень по теологии в Баптистской Семинарии Святой Троицы в Джексоне, за час к северу от нас. Он не может знать всего.

Чем больше я об этом думаю, тем больше злюсь.

Я начинаю представлять все находчивые и остроумные аргументы, которыми могла бы ответить папе. У меня уже никогда не получится их произнести, но так уж вышло. Я всегда размышляю о споре, когда он уже закончился, думая о том, что могла бы сказать, или что должна была сказать, как я могла повернуть все в свою пользу.

Я удивлена, когда дверь открывается и я вижу папу на пороге. Я ожидала, что это будет мама, но вместо нее там он с испуганным видом.

— Папа? Что такое?

— Твоя мама... она... она упала в обморок. Скорая помощь уже едет. Это все эти головные боли. Она просто упала, Грей. Ударилась о плиту и сломала запястье. Молись за нее, Грей. Молись Господу, чтобы он уберег ее.

Я дрожу, слезы застревают в горле. Это плохо. Очень плохо.


∙ Глава 3 ∙

Я сижу, сложив руки на коленях и опустив глаза. Я не могу на нее смотреть. Аппарат непрестанно гудит, что-то отображая. Мои глаза горят, но они сухие. Я выплакала все слезы за прошедшие несколько месяцев. Ей стало еще хуже, и теперь она — скелет в больничной кровати, обтянутый кожей. Ее волос больше нет. Ее щеки ввалились. Пальцы стали обмякшими, хрупкими и крошечными. Она едва дышит. Я плакала и плакала, и больше плакать не могу.

Я молилась Богу, чтобы он спас ее. Я не спала ночами, стоя на коленях в молитве. Но мамочка все равно умирает.

Мамочка. Я не называла ее так и не думала так о ней с десяти лет, когда Элли Хендерсон высмеивал меня за это перед всем классом. Больше она не была «мамочкой». Но сейчас... она снова ею стала.

Невозмутимый, папа остается тверд во мнении, что таков Божий план.

Я не считаю, что у Него есть план. Я считаю, что иногда люди просто умирают. Мама умирает. У нее осталось всего несколько дней.

Двумя днями ранее я бы вышла из палаты, в то время как доктор Патак говорил моему отцу, что следует готовиться к худшему.

Папа просто повторял свою мантру:

— Нельзя помешать воле Божьей.

Доктор Патак начал раздраженно ворчать:

— Я уважаю вашу веру, мистер Амундсен, правда. Я тоже глубоко верующий, хоть вы бы и не согласились со всем, во что я верю. Так что я понимаю вас. Иногда нам приходится быть готовыми к воле Господа нашего, даже если он желает, чтобы мы были не теми, кем являемся. Возможно, ваш Бог не сотворит чудо. Возможно, сотворит. Я надеюсь ради аас и вашей дочери, что Он сотворит великое чудо и излечит вашу жену, так как я был свидетелем подобным чудесам. Я молюсь с вами, по-своему, чтобы чудо свершилось. Но иногда они не случаются. Такова жизнь.

Сейчас я держу мамину руку, шершавую, как пергамент, в своей, и смотрю, как она дышит. Каждый вдох очень медленный. Она делает усилие, чтобы втянуть воздух, и затем выпускает его так же медленно. Что-то гремит в ее груди. Ее организм сдается. Сдается не она, а ее тело. Мама боролась. Господи, как она боролась. Химио-, радиотерапия, операция. На ее голове шрамы и швы в тех местах, где ее сверлили и прорезали череп. Она хотела, чтобы опухоль удалили. Она хотела жить. Ради папы. Ради меня.

Она заставила меня жить. Заставляла ходить в школу, продолжать учиться. Заставила меня подать документы в колледжи. Она даже разрешила мне подать в Университет Южной Калифорнии. Одна из самых престижных киношкол в мире. Она помогла мне получить стипендии. Она не позволяла папе препятствовать мне и убедила его не мешать. Она не хотела, чтобы мы ссорились, и мы не ссорились. Папа так и не согласился и не одобрил. Но когда меня приняли в Университет Южной Калифорнии и я перестала притворяться, что рассматриваю другие варианты, он понял, что всё всерьез. Всё случилось. Может быть, он решил, что мама, будучи больной, изменит мнение. Может, он думал, что может просто топнуть ногой и все будет так, как он того хочет, без учета моего мнения. Я не знаю.

Но теперь... она проигрывает битву.

Все, что я знаю, это то, что я еду в УЮК. Мама поняла мое увлечение до того, как рак забрал ее. Я потратила мое пособие на хорошую камеру и начала снимать собственные фильмы, небольшие зарисовки обо мне, о жизни. Я подружилась с бездомным из Макона и сняла фильм о нем. Мистер Роковски помог мне отредактировать видео и наложил саундтрек.

Я показал фильм папе. Он сказал, что это трогательное видео, но если я буду учиться в университете в Лос-Анджелесе, мои благие намерения не будут иметь значения. Меня затянет распутный лос-анджелесский образ жизни. Я дала ему закончить свою пафосную речь, и он ушел. Кино — это мое искусство, как и танец. Я не нуждаюсь в его одобрении.

Я засняла и мамину борьбу с раком. Она позволила мне снять каждый ее момент. Я даже пропускала занятия, чтобы заснять, как она проходит химиотерапию. Она сказала, что это ее наследство, что она справится с ним, и что мой фильм запечатлит ее победу.

Моя камера стоит на штативе в углу, наблюдая за тем, как мама умирает. Записывает ее борьбу за дыхание. Камера записала ее последние слова, два дня назад: «Я люблю тебя, Грей». Камера записывает каждый гудок аппарата, показывающего ее сердцебиение.

Папа ушел за кофе и едой. Я уставилась на дверь, прикрытую и пропускающую через трещину между косяком тонкий поток флуоресцентного света из коридора и скрип обуви. Раздается пронзительный крик медсестры: «Доктор Харрис, пройдите в 7 палату...»

Я нежно сжимаю мамину руку. Она сжимает мою в ответ. Ее веки трепещут, но глаза закрыты. Она слышит меня.

— Мамочка? — с усилием произношу я. — Всё хорошо, мамочка. Со мной все будет хорошо. Я буду скучать по тебе каждый день. Но... ты так боролась. Я знаю, это так. Я знаю, как сильно ты любишь меня и папу. Я позабочусь о нем, хорошо? Ты... ты можешь уйти. Все будет хорошо. Тебе не нужно больше сражаться.

Это ложь: я не стану заботиться о папе. Она нуждается в этой лжи, поэтому я говорю это. С моих губ срывается всхлип. Я кладу голову на ее хрупкую грудь, прислушиваясь к слабому биению ее сердца.

— Я люблю тебя, мамочка. Я люблю тебя. Папа любит тебя, — я слышу, что сердцебиение становится слабее, медленнее. Несколько секунд между ударами, а теперь практически минута. — Я люблю тебя. Прощай, мамочка. Да пребудет с тобой Бог.

Эти слова — наихудшая ложь. Я не верю им. Я не верю в Бога.

Уже нет.

Я слышу громкие рыдания и осознаю, что это я. Затем ничего. Тишина. Покой.