– Что у тебя с головой, Илья? Думаешь, Настька не знала? Да ты еще порога этой потаскухи переступить не успел, а ей уже цыганки доложили. Она всю зиму втихую проплакала.

– Почему она мне ничего не сказала?

– А что толку говорить? Все равно совести нету.

– Ты мою совесть не трогай! – огрызнулся он. – Я, как узнал, что Настька тяжелая, больше шагу туда не сделал! И, между прочим, не я один к Лушке ходил… Все наши там околачивались.

– Может, и так. Да не всем же детей после подсовывали!

Илья не нашелся, что ответить. Чуть погодя мрачно сказал:

– Сдам в приют к чертовой матери.

– И думать забудь! – вскинулась Варька. – Что мы – гаджэ, чтобы детей бросать?! Да еще своих собственных?! Останется!

– Настька не согласится. Она с Гришкой-то уже замучилась совсем.

– Не согласится – я заберу! И уеду прочь отсюда, чтоб твоей морды бесстыжей не видеть никогда, вот ведь послал бог брата единственного! Ты теперь сиди да молись, чтобы Настька с сыном к отцу в Москву не рванула!

Варька сказала вслух то, о чем он со страхом думал целый день, по спине пробежал озноб, и от неожиданности Илья сумел только буркнуть:

– Ну, хватила… Кто ее отпустит-то?

Варька встала. Взяла в руки прислоненную к стене оглоблю, потрясла ею и, не глядя на брата, ненавидяще пообещала:

– Попробуешь ее держать – вот этой оглоблей башку проломлю! Сама! Клянусь! – и, прежде чем Илья успел опомниться и достойно ответить, швырнула оглоблю на землю и, печатая шаг, как гренадер, вышла. Закатный луч в углу под крышей погас, и в сарае сгустилась темнота.

Больше всего на свете Илье хотелось остаться ночевать на охапке соломы возле лошадей. Но было страшно, что ночью, пока он спит, Настя свяжет узел, схватит сына и убежит. Поэтому он скрепя сердце пошел в дом. На столе стоял накрытый полотенцем ужин, но, хотя у Ильи весь день крошки не было во рту, поесть он так и не смог. Откусил от ржаной краюхи, посмотрел на икону в углу, разделся и полез в постель. Настя еще не ложилась, ходила из угла в угол с хныкающим Гришкой на руках, что-то вполголоса напевала. Илья долго следил за ней из-под полуопущенных век, готовясь в любую минуту притвориться спящим. Потом он неожиданно в самом деле задремал и очнулся, когда в комнате было уже совсем темно, а в окно заглядывала белая луна. Настя рядом, держа на одной руке спящего ребенка, осторожно старалась лечь в постель. Илья молча подвинулся. Она так же молча прилегла. Поворочалась, поудобнее устраивая младенца, и Илья невольно подумал: который это?

Больше он так и не заснул. Луна стояла в окне, сеяла сквозь пыльные стекла мертвенный свет, метила пятнами половицы, по которым изредка бесшумно шмыгали мыши. Потом луна ушла, стало темно, за печью заскрипел и снова смолк сверчок. Иногда начинал попискивать кто-то из детей, и Настя то поворачивалась и давала грудь тому, кто спал у нее под боком, то поднималась и подходила к лежащему в люльке. Она не заснула ни на минуту, Илья знал это, но заговорить с женой по-прежнему не мог.

Ближе к утру, когда в комнате чуть посветлело и за окном начали проявляться ветви яблонь и палки забора, Илья почувствовал, что тревога его ослабевает. Настя так и не начала связывать узел, даже не посмотрела ни разу в сторону сундука с тряпьем. Дети, угомонившиеся к рассвету, спали мертвым сном, и Настя лежала на спине, закинув руки за голову и глядя в одну точку. Илья смотрел на медленно ползущий по стене бледный луч, ждал, когда тот окажется на притолоке, потом – на потолочной балке, а когда луч, уже порозовевший и набравшийся силы, скользнул на одеяло, вдруг спросил, так и не повернув головы:

– Жалеешь, что связалась со мной?

Рядом – тихий вздох. Недолгое молчание.

– Какая теперь разница…

– Уедешь? – решился Илья.

Луч все полз и полз вверх по лоскутному одеялу, минуя разноцветные, вылинявшие треугольнички ткани, а Настя все молчала и молчала. Молчал и Илья, отчетливо понимая, что повторить вопроса не сможет. И уже не ждал ответа, когда рядом прозвучало чуть слышное:

– Куда теперь ехать? Дети…

Больше он ни о чем не спрашивал. А через несколько минут поднялся и начал одеваться. Выходя из дома, бросил через плечо:

– Буди Варьку, увязывайтесь. Я запрягать пошел.

Через полчаса цыганская телега стояла посреди двора, гнедые в упряжи переминались с ноги на ногу, тянули головы за ворота. Варька с Настей выносили из дома пухлые узлы с вещами, посуду, ведра, подушки. Последним Варька торжественно загрузила пузатый медный самовар, а Настя вышла из дома с детьми, аккуратно завернутыми в одеяла: Гришка – в зеленое с красными розами, перешитое из шали, Дашка – в желтое с бубликами, из старой Настиной кофты. Настя передала пестрые кульки Варьке, забралась в телегу, протянула руки:

– Сначала Дашку давай! Теперь сына… Вот так, никто не проснулся. Залезай теперь сама!

– Нет, я после. Илья, ну что там у тебя? Трогаем?

Илья поплотнее захлопнул дверь опустевшего дома, припер жердями ворота сарая, в последний раз огляделся, подошел к телеге и потянул за узду лошадей:

– Ну-у-у, шевелись, мертвые! Застоялись! Джян[52]! Джян! Джян!!!

Гнедые фыркнули, тронули, телега закачалась, заскрипела и выкатилась из ворот, которые Илья не потрудился запереть за собой. По сторонам замелькали заборы, домишки, кусты сирени и акации, ветлы с вороньими гнездами в развилках, мокрые от росы, набрякшие мальвы, колодцы, бабы с коромыслами, коровье стадо, спускающееся к дымящейся туманом реке… Лошадиные копыта мягко ступали по розовой от утренних лучей, еще не нагревшейся пыли, поскрипывали колеса, высоко в бледном небе кричали стрижи, впереди над полем и дальним лесом медленно поднимался красный диск.

Варька привычно шла за телегой, поглядывая на встающее солнце, изредка передергивала плечами, прогоняя остатки озноба, знала – через несколько минут от него не останется и следа. Но на Настю, внезапно вылезшую из телеги, спрыгнувшую на землю и зашагавшую рядом с ней, все-таки прикрикнула:

– Эй, ты чего выскочила? Застудиться захотела? Иди, ложись да спи! Мне что, я ночью выспалась, а вот вы…

Настя усмехнулась. Сказала:

– Ты, по-моему, тоже не спала.

– Ну, подремала все-таки чутку… – буркнула Варька. Помолчав, спросила: – Дальше-то как вы собираетесь?

– Не знаю, – не сразу ответила Настя. – Не спрашивай. Поглядим.

– Знаешь, что я придумала? – Варька вдруг замедлила шаг, тронула Настю за локоть, заглянула в глаза:

– Ты вот что… Отдай ее мне, а? Дашку отдай… Не думай, я ее любить буду. Я ведь… Мне… Все равно замуж больше не попаду, а от Мотьки понести не смогла, так хоть вот Дашку… Вырастить смогу, не беспокойся. Если скажешь – уеду вместе с ней, ты про нас и не услышишь боле никогда…

– Ну, выдумала! Нет уж, не уезжай. – Настя невесело улыбнулась. – Сама видишь, что тут без тебя начинается. А Дашку я, прости, не отдам. Кабы чужое дите было – отдала бы, наверное, а Дашку… Прости. Не могу никак.

Варька молча кивнула, отвернулась. Чуть погодя Настя взяла ее за руку, потянула, вынуждая остановиться. Взяв за плечи, повернула к себе.

– Ну, что ты, ей-богу? Все равно же ты с нами остаешься. Все равно они наши – и Гришка, и Дашка, и другие, какие будут… Наши, и все! Не плачь. Я же не плачу, видишь?

Варька улыбнулась ей сквозь бегущие по лицу слезы. Обе цыганки посмотрели на далеко уползшую вперед телегу и, не сговариваясь, прибавили шагу.

Эпилог

Над Москвой догорал тревожный багровый закат. Шар солнца заваливался за Новодевичий монастырь, метя ярко-алыми языками купола церквей, терялся в длинных, фиолетовых полосах низких туч. Резкий, пронизывающий ветер порывами налетал на сады Замоскворечья, ожесточенно трепал ветви деревьев, гнал по улицам листья и городской мусор. Прохожие ежились, плотнее запахивались в душегрейки, сюртуки и летние пальто, ускоряли шаг: стояли последние дни «черемуховых холодов».

В ресторане Осетрова было полным-полно народу. Цыганский хор тянул плясовую:


Дубовые двери всю ночь проскрипели.

Ах, девки-злодейки, вы не пейте горелки!

Ай, жги, говори…


Данка сидела в первом ряду, среди солисток, пела вместе со всеми, привычно улыбалась залу. На ней было алое муаровое платье, которое она еще зимой заказала себе у модистки взамен изорванного Кузьмой. Теперь это платье выделяло Данку среди прочих солисток, предпочитавших белые и черные цвета. Цыганки втихомолку ворчали, но Яков Васильев не возражал: Данка стала знаменитой и теперь могла позволить себе многое. Через ее плечо тянулась тяжелая шелковая шаль, волосы Данка подобрала в высокую прическу, открыв длинную смуглую шею, ресницы певицы были опущены. Она знала: все мужчины в зале смотрят сейчас на нее. Знала: стоит ей поднять глаза – и по залу пронесется восхищенный вздох. Но успех давно перестал будоражить ее. И даже когда двери зала открывались, впуская очередного гостя, Данка больше не смотрела жадно, с ожиданием – кто там… В душе она уже чувствовала: Казимир не придет. Никогда. Зима кончилась, весна прошла, лето навстречу катит… Временами Данка даже сомневалась: а был ли тот морозный, слепящий солнцем день, была ли драка в извозчичьем трактире, были ли черные, блестящие, наглые глаза, белые зубы, насмешливая улыбка, были ли брошенные на ресторанный стол тысячные билеты, был ли поцелуй в ее вспотевшую от страха ладонь? Не приснилось ли ей это все, не привиделось ли? Ведь, если хотел бы он, давно бы явился, что может помешать? Она – певица, на нее смотреть пол-Москвы ездит… Возвращаясь глубокой ночью из ресторана, Данка вновь и вновь вытаскивала из-под кровати круглую коробку с порванным платьем и лежащими под ним засохшими белыми розами, вспоминала: нет, было, все было, но как давно… Забывать пора. И не подпрыгивать на месте каждый раз, когда в ресторанном зале хлопает дверь, и не вытягивать шею, оглядывая зал: не сидит ли где, не улыбается ли, не смотрит ли на нее, сощурив глаза и салютуя бокалом… Шулер карточный. Жулик. Босяк. Пропади он пропадом, лучше бы и не видела его никогда…