– Стеха! – Илья, растолкав всех, бросился к старой цыганке. – Ну, что? Как? Отчего меня не разбудили, злыдни?!

– Будили, а как же! – ехидно сказала Стеха. – Вшестером старались, Фенька так даже ухватом в тебя тыкала – ничего! Лежал, аки дуб поверженный! Оно, конечно, водицей надо было окропить…

– А Настя?..

– Да управилась твоя Настя! Под утро господь сподобил! Спит теперь. – Стеха вдруг улыбнулась, показав желтоватые крепкие зубы, и ткнула Илью в плечо. – Сын у тебя родился! Пляши, морэ!

Он молча сел на крыльцо. Цыгане облепили Илью, засмеялись, заговорили все разом, захлопали по плечам – а он не мог сказать ни слова, и даже улыбнуться в ответ на веселые поздравления не получалось. Илья закрыл глаза, прислонился спиной к дверному косяку, вздохнул раз, другой, третий, и соленый комок, вставший в горле, слава богу, провалился. Радостные вопли цыган теперь доносились до него словно издалека, и только командирский голос старой Стехи пробился отчетливо и ясно:

– Да отойдите вы от него, лешие! Все вон, кому сказано! Илья, не засыпай снова, поесть надо! Третий день не евши! Смоляко, не смей, говорю, спать! Встань, иди сюда, нужно хоть кусок… Илья!!! Ну, что же это, люди, за проклятье господне…

Но последних слов старой цыганки Илья уже не слышал. Потому что снова заснул, сидя на крыльце, прислонившись головой к дверному косяку и улыбаясь.

Глава 9

Сразу после поздней Пасхи в Москву пришли длинные теплые дни. Солнце стояло высоко в ясном небе, сушило мостовые и немощеные улочки Москвы, грело деревянные стены домиков, пятнами прыгало по траве. В переулках Грузин запестрели легкие цветные юбки, суконные чуйки, летние пальто. Вишни в палисадниках уже успели отцвести, и трава под ними была застелена, как снегом, нежными лепестками. Крупным бело-розовым цветом запенились яблони, сирень выпустила гроздья душистых лиловых соцветий, над которыми до заката вились и жужжали насекомые. Москва ждала раннего лета.

Митро вышел из дома в полдень. Сощурившись, он оглядел залитую солнцем Живодерку, пропустил громыхающую по ухабам тележку старьевщика, прикрикнул на гоняющую тряпичный мяч ребятню и не спеша зашагал через улицу к домику братьев Конаковых. Там было настежь раскрыто окно, и голоса Матреши и Симки, в терцию поющих «Не смущай ты мою душу», разносились на всю Живодерку.

Женские голоса смолкли, едва Митро в сенях хлопнул дверью. К нему вышел старший из братьев, Петр, смуглый, высокий парень двадцати пяти лет с острыми чертами лица и хищной, опасной улыбкой разбойника, пугающей покупателей на Конном рынке. Живодерские цыгане, впрочем, знали, что старший Конаков – самое добродушное существо на свете, и постоянно ходили к нему занимать деньги, поскольку Петька одалживал без слов и тут же об этом забывал, к великому негодованию матери и братьев.

– О, Арапо! – обрадовался он. – Заходи. Сейчас бабы самовар…

– Я к тебе по делу, – начал было Митро, но Конаков, не слушая, увлек его за собой в горницу. Там навстречу гостю встали из-за стола младшие братья, поклонились невестки, улыбнулась Глафира Андреевна. Также Митро увидел Варьку, примостившуюся с краю стола с ситом в руках, которое она зашла одолжить. Поздоровавшись со всеми, Митро сел и, глядя на то, как Матрешка наливает ему чай в стакан с серебряным подстаканником, спросил у Петьки:

– Кузьма не у вас?

– Нету… – Петька поскреб затылок. Неуверенно предположил: – У мадам ты был?

– Заходил, говорят – не являлся.

– А жена что же?..

Митро только отмахнулся. Несколько минут он тяжело думал о чем-то, морща коричневый лоб. Петька озабоченно наблюдал за ним, затем осторожно сказал:

– Слыхал, морэ, что цыгане какие-то пришли? Стоят за Покровской, на второй версте.

– Не слыхал, – рассеянно отозвался Митро. – Рановато вроде пока цыганам. Варька, ваши-то, наверно, еще и не снялись… Чей табор, знаешь?

– То-то и оно что нет. – Петька опять почесал затылок. С его лица не сходило озадаченное выражение. – Был я там вчера, смотрел… Странные они какие-то. С виду вроде бы цыгане цыганами, шатры поставили, лошади бегают… Богатые, бабы золотом обвешаны – глаза слепит! Одеты по-чудному как-то… А кони хорошие! Я подошел было менять – а они человеческого языка не понимают!

– Романэс не знают? – Митро пожал плечами. – Может, они и не цыгане вовсе?

– Вот и я не пойму. Их старик ко мне подошел, кланяется, лопочет что-то. И по-цыгански вроде, а я через два слова на третье понимаю. Говорит мне: «Ав орде, бре…» Я его спрашиваю: «Со ракирэса?»[44] А он только глазами хлопает.

Варька, сидевшая со своим ситом на другом конце стола, чуть слышно рассмеялась. Митро удивленно взглянул на нее. Она, смутившись, пояснила:

– Да нет, цыгане это, верно. Только не наши, а болгары[45]. Мы прошлым годом под Новочеркасском болтались, их там много кочевало. Они котляры, посуду делают. Я по-ихнему немного знаю.

– Знаешь? – обрадовался Петька. – Слушай, девочка, сделай милость – идем со мной! И ты, Трофимыч, тоже, авось через Варьку хоть договоримся с ними. Я там таких четырех коньков приглядел – любо взглянуть! Может, поменяют? Пойдем, Варька! Вон, Матрешку с Симкой с собой бери, ежели стесняешься!

– А успеем до ночи-то обернуться? – засомневалась Варька. – Яков Васильич велел, чтоб в ресторане сегодня непременно… Вроде ротмистр Шеловнин с друзьями от полка прибыл.

– Сто раз успеем! – заверил ее Митро, вставая. – Ну – поехали, что ли? Я извозчика возьму.

Табор расположился на взгорке, в полуверсте от дороги, возле небольшого, заросшего травой прудика. В полукруге шатров дымили угли, рядом лежали котлы и тазы. Тут же крутилась, подпрыгивая на трех ногах, хромая собачонка. Несколько мужчин стояли у крайнего шатра, дымя длинными трубками и степенно разговаривая. Женщины возились у кибиток, на которые Митро сразу же изумленно вытаращился. Варька перехватила его взгляд:

– Ага, эти болгары так и ездят, на телеги верх из тряпок ставят. Наши прошлым годом тоже удивлялись. – Она вдруг хихикнула. – А они над нашими телегами смеялись! Мол, у вас барахло под дождем открытое лежит, все лето то сохнет, то мокнет…

По полю бродили кони, среди них вертелись чумазые голые дети. Они первые заметили идущие от дороги фигуры и помчались к табору, оглушительно вопя:

– Ромале, гаже авиле! Рая авиле!

Незнакомые цыгане, явно приняв местных за начальство, стремительно попрятались по шатрам, исчезла даже собачонка. Навстречу гостям вышел высокий старик в старой, похожей на смятый гриб войлочной шляпе и в щегольских шевровых сапогах. Он старался сохранять достоинство, но в глазах под кустистыми бровями таилась тревога.

– Что угодно господам? – с сильным акцентом спросил он по-русски.

Варька, шагнув вперед, низко, до земли, поклонилась. Запинаясь и на ходу вспоминая непривычный выговор, сказала:

– Т’яв састо, бахтало, зурало, бре. Аме рома сам[46].

– Рома? – растерянно переспросил старик. Его глаза пробежали по городской одежде цыган, по платьям молодых женщин. Варька назвала роды Митро и Конаковых, и лицо старика посветлело. К концу Варькиной речи он уже снова обрел свой степенный вид и время от времени важно кивал. Цыгане повылезали из шатров и плотным кольцом обступили пришедших. Старик с улыбкой сделал широкий приглашающий жест.

Гостей со всей почтительностью препроводили к углям, усадили на потрепанные, но чистые ковры, положили подушки. Варька и конаковские невестки ушли с женщинами, которые жадно разглядывали их платья, шали и украшения. Петька Конаков героически попытался наладить разговор и свести его на лошадей, спотыкаясь на каждом слове и вызывая улыбки таборных, которые, как могли, старались отвечать. Митро, тоже не все понимавший в потоке мягких, напевных, лишь отдаленно знакомых слов, молчал, с интересом смотрел по сторонам.

Это был небольшой табор цыган-лудильщиков. У каждого шатра лежали сияющие на полуденном солнце медные котлы, валялись гармошки мехов, серые куски мела, стояли бутыли с кислотой. В шатрах виднелись перины с горами подушек, новая посуда. Голые грязные дети самозабвенно гонялись друг за другом по пыли. Мужчины с длинными грязными кудрями, падающими на плечи, все были в хороших крепких сапогах. Широкие кожаные пояса, жилеты и куртки оказались украшены серебряными пуговицами с грушу величиной. «Богачи…» – с уважением подумал Митро.

Но еще чудесней выглядели женщины. Никогда еще Митро не видел таких нарядов. Русские цыганки в таборах одевались, как простые бабы, и даже платки повязывали по-деревенски, разве что оживляли наряд яркой шалью. А эти… Пестрые, цветастые, широкие юбки с волнистой оборкой внизу – красота небесная. Из-под оборок видны грязные-прегрязные босые ноги… Разноцветные кофты с широченными рукавами – мешок картошки в каждый засунуть можно. Платки, затейливо скрученные жгутами у висков и сдвинутые на затылок, – ни одна русская цыганка не додумалась бы до такого. Из-под платков – коричневые от загара лица: такие черные рожи Митро видел лишь у Смоляковых… И – золото, золото… Тяжелые мониста у замужних женщин, кольца, серьги, браслеты… У крайнего шатра сидела старая, сморщенная, как чернослив, старуха, лоб которой украшала целая вязка, сплетенная из золотых монет. Поймав ошеломленный взгляд Митро, бабка улыбнулась беззубым ртом и помахала ему трубкой. Чубук ярко блеснул на солнце, и Митро убедился – тоже золотой. «Вот это цыгане… Ну и цыгане… А ведь цыгане! Вот бы наших в хоре так одеть! Юбки какие, мониста… А платки как вяжут, бабы проклятые! А шали! И все равно босые… Табор – он табор и есть, что наш, что болгарский… Чачунэ рома[47]!»

Подошел возбужденный, сверкающий глазами Петька Конаков, спросил:

– Ну, как они тебе, Трофимыч? Кони у них не на продажу, но они менять, кажись, согласны! Я им сказал, что у тебя пара вороных и серая кобыла с жеребенком есть. Про Зверя молчал пока, не знаю – будешь ты его менять иль нет. Вставай, Арапо, идем смотреть. Там один такой красавец! Серебряный! На мой глаз – трехлеток, бабки торцовые, ладненькие, и даже копыта не потрескались… Да что с тобой? Ты куда глядишь?