На ночь остановились на обрывистом меловом берегу Дона. Распрягли лошадей, поставили палатки, и к Насте в шатер заглянула Стеха, вся обвешанная сухими пучками трав.

– Так, моя раскрасавица, вылезай на свет, сейчас мы над тобой помудруем. Ничего, бог даст, получше будет…

– Спасибо, Стеха, не мучайся, – отворачиваясь, сказала Настя. – Не надо ничего. Что теперь толку…

Старая цыганка пристально посмотрела на нее. Погладила по руке. Помолчав, проговорила:

– Я тебе врать не буду: что было, не верну. Но и как есть тоже не оставлю, тут уж забожиться могу. И не такое лечить приходилось… Через месяц две отметинки будет – и все! – Неожиданно Стеха усмехнулась. – Глупая ты, девочка, ей-богу! Да вон Фешка наша черту бы душу продала за такие борозды на морде!

– Фешка? Почему?! – ужаснулась Настя, невольно оглядываясь на крутящуюся у своей палатки жену Мишки Хохадо.

Стеха тихо рассмеялась:

– А ты ни разу не видела, как она себе лицо царапает, перед тем, как добывать идти? До крови раздерет, а потом сядет посреди деревни и давай выть, что над ней муж со свекровью издеваются, бьют, жизни не дают! Мол, мало она им приносит! Гаджухи, дуры, ее жалеют, тащат и овощи, и яйца… А теперь прикинь, бестолковая, сколько ТЕБЕ насуют, коли ты при своей красоте да со своими царапинками то же самое скажешь! Не только торбу набитую – тележку впереди себя покатишь! Фешка-то хоть с целой мордой, хоть с располосованной – все одно страшна как смертный грех! А ты у нас – краса-а-авица…

Настя еще раз покосилась издали на рябую длинноносую Фешку, вздохнула. Подумала о том, что Стеха, наверное, права. И улыбнулась.

– Ну вот, так оно и лучше будет! – обрадовалась старая цыганка. – А то сидит, как молоко скисшее, носом хлюпает… Нечего уж хлюпать, кончилось твое мученье, теперь счастье начнется! Варька, эй! Лей воду в котел, ставь на огонь! И вот этот корешок разотри мне…

Подошедшая Варька молча взяла скукоженный черный корень и принялась растирать его в медной миске, а Настя озадаченно подумала: почему Варька снова здесь, возле шатра брата, словно и не выходила замуж? Место вдовы в палатке родителей мужа; там, среди Мотькиной родни, Варька должна была оставаться до смерти или, по крайней мере, до нового замужества, а тут…

Спросить об этом Варьку она решилась только в сумерках, когда Стеха, закончив прикладывать свои припарки, ушла, и они вдвоем начали готовить ужин. На Настин осторожный вопрос Варька скупо усмехнулась краями губ.

– Так ты не знаешь еще? Пока ты в больнице лежала, меня Прасковья, свекровь, прямо поедом без соли ела. Ну, что я Мотьку тогда не уволокла из оврага. И скрипела, и скрипела с утра до ночи: как смогла мужа бросить, как его не привезла, не схоронила по-людски, как совести хватило покойника в овраге оставить, как собаку… Я два дня слушала, жалко было ее, мать ведь, она почернела вся с горя… А на третий молчком узел связала и к Илье в палатку перебралась. Ох, крику было, шуму – на весь табор! Прасковья прибежала, честила меня, честила, как только не называла! Слава богу, Илья вышел и сказал: Мотька мне братом был, но и сестру обижать не позволю, вы мне за нее золотом не платили, а приданое не маленькое взяли. Так оставляйте его себе, а Варьку не трогайте, пусть живет при мне, как прежде.

– И они согласились?! – не поверила Настя.

– А то… Покричали, поругались и успокоились. Жадность, видать, пересилила.

– Ну и хорошо, – торопливо сказала Настя, касаясь ее руки. – Мне с тобой во сто раз легче. Вот скоро в Смоленск зимовать прибудем…

– А я ведь уеду, пхэнори, – вдруг прервала ее Варька, глядя через плечо Насти в затягивающуюся туманом степь.

Настя всплеснула руками:

– Куда?!

– В Москву. – Варька помолчала. – Ну, что ты так смотришь? Меня Митро еще весной просил остаться, говорил – Яков Васильич примет, голосов-то хороших мало. Поеду хоть на зиму, денег заработаю, а к ростепелям, дай бог, вернусь к вам. Опять в кочевье тронемся.

– Илья знает? – тихо спросила Настя.

Она старалась не показать своего огорчения, но Варька все равно заметила и положила сухую, растрескавшуюся ладонь на ее руку.

– Нет, не знает. Потом скажу. Пошумит и отпустит, куда денется. Он ведь тоже понимает, что мне там лучше…

Варька снова умолкла. Молчала и Настя. Она настолько погрузилась в беспокойные мысли о том, как же она будет теперь в таборе без сестры мужа, без ее надежной руки, без ее готовности всегда прийти на помощь, что даже вздрогнула, когда Варька заговорила снова:

– Слушай, я тебя все спросить хотела – с чего ты тогда в овраг-то помчалась, да еще одна? Откуда ты знала, что их там казаки ждут? И почему нашим ничего не сказала, и мне, и Илье? Они бы с Мотькой не пошли, видит бог…

– Да господь с тобой, Варька! Откуда я знала? Так… – Настя задумалась, вспоминая. – Сердце болело очень. И живот, и нутро все… Я ведь не собиралась никуда, правда! Просто вдруг почуяла – разорвет, если сей минут туда не побегу!

– А я вот ничего не почуяла, – медленно, не сводя глаз с садящегося за меловую гору солнца, выговорила Варька. – Ничего. Ни разу сердце не дернулось. Господи, за что? Ведь даже затяжелеть от него не смогла! За три месяца – не смогла!

– Это… наверняка ты знаешь? – шепотом спросила Настя.

– Наверняка… – горько сказала Варька, закрывая лицо руками. Настя обняла было ее за плечи, но Варька сбросила руку невестки, встала, схватила мятое жестяное ведро и, сдавленно бросив через плечо: «Не обижайся, прости…», зашагала к реке.

Ночью Настя лежала в шатре и, как ни старалась, не могла уснуть. Табор уже угомонился, снаружи до нее доносились лишь тихое похрапывание бродивших в ковыле лошадей и иногда – ленивый собачий взбрех на луну. Варька давно ушла с подушкой к костру, откуда слышалось ее ровное сопение; луна устроилась на самой верхушке кургана и заглядывала в щель полога, кладя голубой клин света на перину, а Илья все не шел и не шел. Время от времени Настя приподнималась на локте и видела мужа, неподвижно сидящего у гаснущего костра рядом со спящей Варькой. «Чего он там сидит? Почему не идет?» – мучилась Настя, переворачиваясь с боку на бок и толкая кулаком горячую с обеих сторон подушку. Успокоившаяся было тревога снова зашевелилась под сердцем, застучала кровью в висках. Господи… Она-то, дура, обрадовалась, что муж конокрадство бросил… Напрочь, тетеха, позабыла, какой раньше была и какой стала… Илья красавицу за себя брал, а теперь у него урод с лицом располосованным… Бросить такую вроде стыдно, все же из-за него красоты лишилась, а прикасаться-то уж не хочется, вот и сидит бедный… «Господи, за что?» – Варькиными словами взмолилась Настя, чувствуя, как из-под зажмуренных век, горячие, ринулись слезы. Господи, сама уйду… Завтра же уйду куда глаза глядят, пусть живет как знает, пусть не мучается, жизнь долгая, нельзя ее через силу проживать… Перевернувшись на живот, Настя закусила зубами угол подушки, но одно рыдание, короткое и хриплое, все же вырвалось наружу, и тотчас же послышался встревоженный голос мужа:

– Настя, что ты? Плохо тебе, болит? За Стехой сбегать?

– Нет… Нет, – она сглотнула слезы, изо всех сил стараясь, чтобы голос звучал ровно. – А ты… почему не спишь?

– Не хочется пока.

– Поздно уж совсем… Завтра вставать до света.

– Я, Настя, верно, здесь лягу. Ты не жди меня, спи.

Настя не сказала больше ни слова. Но Илья, повернув голову к шатру, с минуту настороженно прислушивался к непонятным шорохам, идущим оттуда, а затем встал и решительно шагнул под полог.

– Настя! Ну вот, ревет, а говорит, что не болит ничего! Сейчас, лачинько, потерпи, я Стеху приведу…

– Нет, постой! – Из темноты вдруг протянулась рука и дернула его за рукав так, что Илья, споткнувшись, неловко сел на перину.

– Да что ты, Настя?!

– Илья… – шепнула она, подавив мокрый, протяжный всхлип. – Ты скажи мне только… Ты теперь до смерти, да? Никогда больше?.. Я противная тебе стала, да? Нет, не говори, молчи, я сама знаю! Я…

– Ты ума лишилась, дура? – испуганно спросил он. – Ты – мне – противная?! Да… Да как тебе в голову взбрело только?!

– А вот так! – Настя, уже не прячась, заплакала навзрыд. – Мне ведь все-таки там, в овраге, не все мозги вышибли… Помню я, сколько ты на мне шалей порвал, сколько кофт перепортил, дождаться не мог, покуда я сама… А теперь… Луна садится, а он все угли стережет! И еще спрашивает, что мне в голову пришло!

– Да я же… – совсем растерялся Илья. – Мне же Стеха… Строго-настрого сегодня велела… Чтоб, говорит, не смел, кобелище, и думать, ей покойно лежать надо, отдыхать… Чтобы, говорит, месяц и близко не подходил…

– Месяц?! – перепугалась Настя. – Илья! Да столько я сама не выдержу!

Илья шлепнул себя ладонью по лбу и захохотал.

– Да бог ты мой! А я уж изготовился до первого снега в обнимку с Арапкой у костра спать! Настя, а тебе… точно хужей не будет?

– Не будет… Не будет… Иди ко мне… Стехе не скажем, не бойся…

– Настя, девочка… лучше всех ты, слышишь? Лучше всех… Глупая какая, да как ты подумать могла… У меня же только ты… Слышишь? Никого больше…

Возле углей заворочалась, что-то горестно пробормотала во сне Варька. Тяжело плеснула в реке хвостом большая рыба, прошуршал по камышам ветер. Луна села за курган, и голубые полосы погасли.

Глава 5

В августе на Москву хлынули дожди, да такие, что старожилы крестились, уверяя, что ничего подобного не было с наполеоновского нашествия. С раннего утра по блеклому, выцветшему небу уже неслись обрывки дождевых облаков, начинало слабо брызгать на разбухшие от воды тротуары, постукивать по желтеющим листьям кленов и лип на Тверской. Ближе к полудню барабанило уверенней, после обеда лило как из ведра, в лужах вздувались пузыри, окна домов были сплошь зареванные. Виртуозная ругань извозчиков, застревающих в грязевых колеях прямо на центральных улицах, достигала своего апогея, не отставали от них и мокрые до нитки околоточные. Ночью немного стихало, дождь вяло постукивал по крышам, шелестел в купеческих садах, булькал в сточных канавах – с тем, чтобы наутро все началось снова. Москва-река понемногу поднималась в берегах. Весь город бегал смотреть, как она вздувается и пухнет и вода подходит к самым ступеням набережной. Выше и выше, до третьего камня, до второго, до первого… – и, наконец, освобожденная река хлынула на мостовую. Отводный канал, называемый «Канавой», вышел из берегов и затопил Зацепу, Каменный мост и все близлежащие улочки. Жители нижнего Замоскворечья, которых таким же образом аккуратно заливало каждую весну во время паводка, крайне возмущались божьим попустительством, вынуждающим их терпеть убытки еще и осенью, но поделать ничего было нельзя. Замоскворечье во второй раз за год превратилось в Венецию. Вместо гондол по улицам-каналам плавали снятые ворота, корыта и банные шайки, а гондольерами были все окрестные ребятишки.