— Ce que vous dites?[4]

— Муренок! Муренок! — шептала она.

— Катюха! Муренка не видела? — спросил под окном женский голос, и Гартунг проснулся.

Над полем, еще серым и далеким, вставало солнце, и прямо на глазах уходила уже не уверенная в себе темнота ночи, и все яснее и яснее становилась каждая травинка и каждая ветка. Каждую ветку и каждую травинку словно бы любовно и заново рассматривали сверху, убеждались в том, что она жива и стоит внимания, а потом этот бело-золотистый свет, которого должно было хватить на всех — не только на ветку, не только на травинку, — этот огромный бело-золотой свет любовно касался поникшего дерева, касался холодной неспящей воды, и все озарялось…

„Мой выбор был правильным, — сказал себе Гартунг, чувствуя, что жизнь, которую он считал своей, уже не принадлежит ему. — Я пришел на эту войну, потому что моему народу грозила опасность. Не может быть, чтобы я ошибался“.

И вдруг внутри его, в самой середине, там, где кончаются ребра и начинается мягкий живот, заныло так сильно и стало вдруг так горячо, как будто под кожей принялось ворочаться очень маленькое — не больше мышонка — живое существо. Он положил на это существо обе ладони, прижал его пальцем левой руки, испугавшись, что сейчас оно разорвет кожу и вылезет, ярко залитое кровью…»


Владимиров откинулся на стуле и зажмурился.

«Я сейчас позвоню ей и скажу, что она измучила меня, что ничего этого не нужно было, потому что, кроме того, что я предал Варю, целую свою жизнь предал и теперь работать не могу, — ничего, кроме этого, нет и не будет…»

Прыгающими руками он схватил последнюю оставшуюся в пачке сигарету, начал искать зажигалку, и вдруг боль такой силы, что из глаз посыпались искры, заставила его опуститься обратно на стул. Раскрытыми губами он попытался захватить в себя хоть сколько-нибудь воздуха, но беда в том и состояла, что воздух выталкивало обратно режущими толчками боли, и он застонал, сполз со стула и начал нашаривать телефон, который стоял рядом с ним на полу. Хорошо, что входная дверь была не заперта, и санитары — сквозь режущие глаза полосы света ему показалось, что это были те же самые санитары, которые приезжали к Варваре, — вошли со своими носилками, подхватили его и осторожно понесли вниз. Боль отпустила, остались только дурнота и слабость. В машине один из санитаров спросил, можно ли сообщить кому-нибудь из близких, что он находится в больнице.

— Жене сообщите, — попросил Владимиров, и санитар записал телефон Зои.

Потом он лежал за белой занавеской, ему поставили капельницу, входили и выходили врачи, надавливали на живот, считали пульс, заставили выпить какое-то лекарство, от которого у него сразу же началась рвота, и пожилая санитарка с лицом очень грустным, мучнистым и добрым принялась убирать эту рвоту, а другая санитарка, индуска по виду, отсоединила его от капельницы и помогла надеть чистую рубашку. Вскоре ему сделали укол, и он провалился.

— Да, это мой муж, — сказал голос Зои.

Он выползал из сна медленно и осторожно — как гусеница, щурясь от света своими еле заметными глазками, выползает из темной травы. Сон еще придерживал его, не желая расставаться с таким слабым и покладистым существом, и напоследок прокручивал вспыхивающие куски какого-то моста, который недавно висел над рекой и вдруг начал форму терять и крошиться.

— Юра, здравствуй, — сказала Зоя и положила на его лоб свою большую руку. — С чего ты вдруг вздумал болеть?

По острому восторгу, охватившему его, Владимиров, не открывая глаз, догадался, что она сидит сейчас рядом с его кроватью, беспокоится от того, что он заболел, и можно погладить эту ее руку и поцеловать. Она наклонилась к нему.

— Ты помнишь, как у тебя начался приступ? — спросила она.

— Какой еще приступ? Я выпил немного. Бывает, — сказал он, страдая, что она видит его таким жалким и небритым, и одновременно благодаря Бога, что она пришла. — Пора бы меня отпустить. Ты скажи им…

Капельница была на месте, прозрачные продолговатые слезы сочились по трубке.

— Они не отпустят тебя, — промолвила Зоя, легонько вздохнув. — Тебя переводят в палату.

— Зачем мне в палату? — встревожился он. — Я выпил, и все.

— При чем здесь что выпил? Они говорят, что нужна операция.

— Да бред! — возмутился Владимиров. — Какая еще операция! Я требую, чтобы меня немедленно выпустили отсюда!

Он резко приподнялся. Доктор Пихера, которого он не видел со дня смерти Варвары, раздвинул занавеску, отделяющую Владимирова и его новую жену от прочего мира.

— Вот я, — сказал доктор Пихера по-русски, и от знакомого звука его молодого и приятного голоса Владимиров похолодел. — Так здравствуйте, доброго утра вам.

Пихера был не просто знакомый врач, когда-то лечивший Варвару, он был от нее, это она послала сейчас Пихеру, потому что не могла прийти сама. Нужно было спасаться от нее.

— Мы очень проверим, что с вами, — сказал доктор Пихера, отводя взгляд. — И будем тогда говорить, что вам сделать.

Он вдруг замолчал. Зоя встала, и Владимиров забеспокоился, что она сейчас уйдет.

— Я посижу в холле, — сказала она, улыбаясь доктору так, как улыбаются только женщины, которые хотят понравиться. — Вы мне ведь скажете, в какую палату его отвезут?

— Почему отвезут? — со злобой, от которой у него задергалась щека, спросил Владимиров. — Я что, и ходить не могу?

Он увидел, как они переглянулись, и на лице у Пихеры вспыхнул смущенный румянец. Зоя торопливо вышла, а Пихера еще потоптался на месте, видимо, не решаясь что-то сказать.

— Что со мной? — злобно спросил Владимиров. — Почему вы меня держите здесь?

— Пока не могу, — ответил Пихера.

— Не можете — что?

— Увидим, увидим, — сказал ему доктор Пихера. — Еще не могу сообщить ничего.

Владимиров закрыл глаза. Сегодня была пятница. Венчались они в среду вечером. Но там, над Москвой, еще снег, а здесь почти лето, все почки полопались.

«Круто, круто забираете, Варвара Сергевна! — подумал Владимиров. — Могла бы чуток подождать».

Он напрягся, желая услышать ее ответ. Варвара молчала. Потом он почувствовал, что медленный звук капельницы превращается в ее голос, и различил, как она обиженно повторяет:

— Да как по-дож-дать? Да ког-да бы-ло ждать?


Оперировали его через пять дней. Все время до операции Владимиров провел в больнице, Зоя навещала его. Она приходила вечером, сидела недолго, разговаривали они о пустяках. И только однажды он спросил:

— Если найдут метастазы, ты бросишь меня?

— Ты сам меня бросишь, — сказала она и не добавила ни слова.

Утром, за два дня до операции, пришли соседки. Владимирова тошнило от еды, хотя то, что предлагали ему в больнице, было приготовлено неплохо. Но и Офелия, и Джульетта, и Гаянэ не сомневались в том, что к больничной еде нельзя притрагиваться даже и здоровому человеку, и принесли ему протертые овощи с грецкими орехами, путук, баклажаны, пирог с курагой. Он видел, как страх и огорчение за него борются в них с любопытством и каждая из сестер больше всего на свете хочет узнать, на ком и зачем он женился. Владимиров достал из-под подушки фотографию Зои и положил ее перед старухами.

Три головы сблизились над фотографией.

— Ну что? Хороша? — спросил он смущенно.

Старухи молчали.

— Кра-а-асивая женщина, Юра, — сказала Офелия. — Очень красивая. Чужая са-авсем.

Он вздрогнул.

— Чужая? Теперь уж неважно. Помру ведь, наверное.

И с дикой надеждой всмотрелся в их лица: старухи должны закричать, возмутиться.

Старухи заплакали:

— Што гаваришь!

И вновь замолчали.

— Вернешься дамой, будешь кушать как следует, — вздохнула Джульетта. — Ведь к ней не паедешь? — И осторожно дотронулась длинным пальцем до глаз и волос его новой жены.

Владимиров спрятал фотографию обратно под подушку.

— Вот как она скажет, так я поступлю.

— Мужчина не должен так делать, как скажут, — испуганно возразила Гаянэ. — Сматри на Артура. Савсем пажилой человек, а слова не даст вазразить никаму.

В автобусе, бодро катившем их домой из больницы, армянки сидели на заднем сиденье и горько вздыхали.

— Зачем ана замуж пашла? Ана будет сильна его абижать. А он тоже гордый, он зверем с ней станет. Мужчины все звери немного, не люди…


«…Он знал, что он волк, и знал, что был волком всегда. На него ставили капканы, обстреливали его с самолета, а первый помет его — пестрых волчат — загнали в вольер и потом отравили. А он убивал, только чтобы поесть. Убивал животных, негодных для жизни, и кормил свою семью. Сегодня он не пошел на охоту, а так и остался лежать рядом с телом волчицы, своей самой первой и старой жены. Волчица подохла. Она выкормила троих волчат и — пока кормила — недоедала сама, поскольку зима была очень холодной, в лесу все померзло и есть было нечего. Под утро, когда у волчицы из потрескавшихся сосков начала сочиться кровь, а тело задергалось, волк лег рядом с ней и не шевелился до тех пор, пока она не застыла, оскаливши зубы. Он чувствовал, будто ему распороли живот и все, что внутри, вытекает наружу».


Операция подходила к концу. Была произведена резекция половины желудка, нижней трети кишечника, резекция поджелудочной железы, печени и удален левый надпочечник. Все это должно было продлить жизнь писателю Юрию Владимирову на срок от полутора до двух лет. А может быть, даже и трех. Дело темное.

Жена писателя Юрия Владимирова находилась тут же, в клинике, и как только закончилась операция, состоялся ее разговор с хирургом, высоким, сухим и седым человеком с ярко-розовым, как у птицы, горлом.

— Он будет, наверное, долго лежать? — спросила она.

— Нет, зачем же? — устало ответил хирург. — Завтра мы его подымем, он начнет ходить, а через неделю выпишем. Опухоль удалена, боли не будет. А вот через год…