— Я готова.

— Очень хорошо! — засуетился Акимычев. — Возможно, мы уже сейчас близки к результату!

— Неужели?

— Представьте себе. Итак, вы не боитесь темноты? Это мы проверим!

И он наглухо закрыл коричневые плотные шторы на окне кабинета. Стало темно почти до кромешности.

— Я вам симпатичен? — спросил невидимый голос Акимычева.

— В каком смысле?

— Как мужчина.

— Я даже об этом не думала.

— Хорошо. А если подумать?

— Нет, извините.

— Может, даже противен? — с надеждой спросил Акимычев.

— Ну, не так уж… Мужчина как мужчина.

— Какой я мужчина?! — возразил Акимычев. — Рост метр шестьдесят четыре, глазки маленькие, нос пупочкой, не мужчина, а недоразумение! Вам даже противно представить, что такой мог бы, например, добиваться вашей благосклонности, не так ли?

— Пожалуй, — согласилась Лиза.

— Замечательно! Это нам и нужно — чтобы вам было противно. Сейчас еще противнее будет. Но мы зато добьемся своего. Итак, я снимаю штаны. Мятые неглаженые штаны с истершейся подкладкой. Я довольно неопрятен, к сожалению. Снимаю рубашку, пропахшую потом. Снимаю носки, местами влажные, местами заскорузлые, я их три дня не менял: лень. Снимаю трусы. Я ненавижу слово «трусы», не знаю почему. Отвратительное какое-то слово: трусы. В русском языке все слова, касающиеся белья, грубы и корявы. Впрочем и слова, касающиеся тела. У нас нет красивых слов для обозначения красивых изгибов. Пример: жопа, ягодицы, зад, задница. Ужас! Бедра. Кошмар! Ляжки. Аж воняет это слово! Промежность. Пупок. Лобок. Продолжать?

— Не надо!

— Хорошо! Итак, я стою перед вами: маленький, коротконогий, голый, вонючий. Вам дико представить, что вы можете не только полюбить такого человека, но и просто, так сказать, переспать с ним. Вы испытываете к нему отвращение.

— Может, если увижу, то испытаю, — сказала Лиза со смехом, считая, что Акимычев стоит, конечно, одетым, что это всего лишь его какие-то профессиональные трюки (хотя какое-то шуршание было — для правдоподобности?).

— Нет! — возразил Акимычев. — Наше воображение дает впечатления более яркие, чем зрение, слух, обоняние и так далее. Итак, я омерзителен, не правда ли?

— Да, — согласилась Лиза, улыбнувшись (он ведь этой улыбки не видит).

— Прекрасно. Повторяю: все в вас сопротивляется мысли о возможности с таким человеком вступить в интимную связь. И именно поэтому вы должны попытаться это сделать!

— Почему? — удивилась Лиза.

— Как почему? — рассердился Акимычев. — Вы что, ничего не поняли? Ваше подсознание начнет бунтовать, вы ведь совершаете над ним насилие! Оно бунтует, а вы делаете свое, то есть не свое, а то, чему сами внутри себя сопротивляетесь. Только так можно вызвать шоковое столкновение сознательного и бессознательного, и они опять поменяются местами, то есть на самом деле все станет на свои места. Вы хотите помочь себе?

— Да.

— Тогда раздевайтесь.

— Я не хочу.

— Именно поэтому и раздевайтесь!

— Я не уверена, что это лучший способ…

— Если бы я знал, какой способ лучший, вы давно были бы уже здоровы! Надо пробовать, понимаете?

Видимо, все-таки психиатр охмурил ее.

Одурманенная темнотой, долгими разговорами с Акимычевым до этого, Лиза покорно разделась.

Он врач, тупо думала она. Перед врачами ведь раздеваются. Он хочет мне помочь.

— Разделась?

— Да.

— Иди сюда! Извини, я буду груб и резок. Чтобы казаться еще противнее для тебя. Чтобы тебе еще труднее было решиться. Чтобы подсознание окончательно взбунтовалось.

Лиза не очень хорошо понимала, что такое подсознание, но ясно чувствовала, что и оно, и то, что Акимычев называет сознанием, действуют заодно — и оба не желают проводить этот эксперимент.

Но врач говорит: надо.

И она сделала шаг, еще один.

И отпрянула, наткнувшись на голое тело Акимычева, но руки психиатра с силой удержали ее и притянули к себе, и Лиза почувствовала, что Акимычев, в отличие от нее, к проведению эксперимента вполне готов.

— Я буду мерзким похотливым животным! — заурчал он. — Тебя просто стошнит. Но зато наступит освобождение! Я чувствую! Ты все вспомнишь!

И он грубо обхватил ее и повалил на жесткое и холодное: на больничный топчан, покрытый клеенкой, поняла она.

— Противно? Мерзко? — спрашивал Акимычев, обшаривая и оглаживая ее тело жадными и бесстыдными руками.

— Очень, — сказала Лиза чистую правду.

— Хорошо! Шок близится! Сейчас будет еще противнее! — пообещал Акимычев и полез на нее.

Лиза не сдержалась. Она одновременно оттолкнула его руками и ударила коленками.

Психиатр взвыл.

И долго еще повторял одно и то же:

— О-ё! О-ё! О-ё!

Потом затих. Потом пожаловался:

— Больно, между прочим!

— Извините.

Лиза быстро одевалась.

— Не открывайте штору и не включайте свет! — попросил Акимычев. Пошуршал в темноте — и Сам отдернул штору.

В белом халате, лицо блестит от пота, руки подрагивают.

— Я вижу, вы мне не доверяете, — сказал он, не глядя на Лизу.

— Доверяю. Но разве нельзя как-то по-другому?

— Можно. Будем таблетки пить. Разговоры разговаривать. И память вернется лет через десять. Если вернется. Не хотите всерьез лечиться — я не настаиваю.

— Я хочу. Я должна подумать. Извините…

И Лиза вышла с твердым намерением больше никогда не входить в этот кабинет.

Глава 10

Она проснулась с ощущением, которого давно уже не испытывала: легкости, здоровья, молодости — и желания жить в грядущем дне.

Игорь спал, как всегда, похрапывая.

Его давно надо сводить к врачу, подумала Лиза. У него уже года три ринит или даже гайморит. Это не шутки. Сам он сроду не соберется, надо настоять.

И вдруг резко села на постели, будто ее подбросили.

Она — помнит.

ОНА ВСЕ ПОМНИТ!

Она помнит и то, что было с ней в последнее время, и то, что было раньше, до того, как она потеряла память. Во сне потеряла, во сне и обрела. Господи, только бы не забыть теперь, только бы не забыть!

Словно торопясь закрепить в себе вернувшуюся память, она встала и начала оглядываться, ходить везде, осматривать вещи, УЗНАВАЯ их.

Открыла шкаф, достала газовый шарфик, вдохнула запах.

ОН, ИГОРЬ, ПОДАРИЛ ЭТОТ ШАРФ ЧЕТЫРНАДЦАТЬ ЛЕТ НАЗАД. ОНИ БЫЛИ ТОГДА НЕВООБРАЗИМО СЧАСТЛИВЫ.

С жадностью всматривалась она в любимое спящее лицо дочери.

С нежностью, словно вернулась из далекого путешествия, глядела в родное лицо мужа. Пошла на кухню и перебирала там посуду, узнавая каждую трещину и выбоинку в тарелках, кастрюлях, чашках…


Все прошло.

Через пару дней она позвонила психиатру, чувствуя себя все-таки обязанной ему.

Тот сухо поздравил ее, почему-то даже не поинтересовавшись, как все случилось. Попросил прийти и закрыть у дежурного врача больничный лист. А его не будет всю неделю, он ведет семинар для заочников в институте. (Неужели в медицинском институте есть заочные отделения? — мимоходом подумала Лиза.)

Вскоре все узнали о ее выздоровлении. Поздравляли — и, кажется, искренне. Всматривались, словно чего-то ждали.

И дождались: Лиза подала заявление об уходе. И стала искать работу. Звонила и ходила по объявлениям. Ее владение компьютером было на любительском уровне, английским языком — и того хуже, но все же несколько довольно заманчивых предложений ей сделали, однако все эти предложения, как поняла Лиза, связаны были исключительно с ее внешними данными.

В это время Игорь, как-то сильно изменившийся вдруг, напрочь бросивший пить и покинувший, судя по всему, свою бабенку из рюмочной, в считанные дни устроился в фирму неприступного и неуловимого доселе Чукичева и так быстро набрал там обороты, таким стал пользоваться авторитетом, что не прошло и месяца, а он уж был руководителем одной из коммерческих структур в разветвленной сети Чукичева, и Чукичев уже два раза его своей левой рукой назвал (правой рукой была его жена, пятидесятипятилетняя особа, фактическая владелица всего, унаследовавшая это от трагически погибшего мужа, взамен которого и явился молодой и юркий Чукичев. Точнее сказать, он был ее правой рукой).

Поэтому Игорь сказал Лизе: отдыхай, набирайся сил.

И она отдыхала.

На самом деле она просто наслаждалась жизнью. Она наслаждалась сном (правда, не сразу отступил страх проснуться опять беспамятной и первое время мучила бессонница), наслаждалась пробуждением, утренним душем, приготовлением завтрака, дружным и торопливым утренним застольем, тишиной после ухода дочери и мужа, книгами, телевизором. Наслаждалась, просто стоя на балконе, глядя на дальний лес за городом, на синее небо, на воробьев, прыгающих по веткам, на кошку, вприглядку охотящуюся за воробьями; и даже в скопище автобусов она находила какой-то необходимый и почти прекрасный рациональный человеческий смысл.

Так прошло несколько недель.


И вот Лиза стала замечать, что ясность душевной радости иссякает в ней, а на смену приходит с такой же силой ясность тоски.

Она поняла, что ее возвращение обманчиво, что оно осуществилось не полностью. Она вспомнила все о театре — и свою отравленность театром. Да, она ходила на эти дурацкие курсы, изучала компьютер и английский язык, но это скорее был жест для самой себя и для других: не так уж, дескать, нужен мне ваш паршивый театр, обойдусь, проживу, есть куда уйти. На самом деле она не хотела и не могла уйти, она жила театром. А теперь при одной мысли о сцене, охватывает чувство отторжения: не хочу, не могу, не буду!.. Она вспомнила о своей трудной, выдержавшей многие испытания любви к мужу, но сама любовь не вернулась. Она радовалась, она была счастлива возвращению памяти, но это было счастье не полноценного воспоминания, а узнавания, обретения почвы под ногами после нескольких страшных дней душевной качки или невесомости. Главное: ОНА НЕ СТАЛА ПРЕЖНЕЙ. Та, прежняя Лиза, была, как она теперь не только знает, но и помнит о себе, гордячкой, отчасти интриганкой, отчасти жесткой и даже жестокой, но она умела и любить. У нее была страсть одерживать победы, пусть кто-то считал их мелкими. А сейчас ничего не хочется. То есть хочется, конечно, жить по-новому, но как?