Г-н Руасси смутно думал об этих вещах с сигарой во рту, которую он хотел докурить раньше, чем зайти к Марселю Ренодье, на улице Валуа. Окна квартиры Ренодье выходили в дворцовый сад. В то время, как г-н Руасси смотрел, есть ли в окнах свет, позади него раздались шаги; г-н Руасси обернулся. Господин, завидев его, сделал движение тростью. Кто бы это был? Прыгающая походка, развевавшийся галстук, шляпа набок, вид актерский и в то же время элегантный, квадратное лицо с закрученными кверху усами, монокль под нервной бровью…

— Ну, что же, господин Руасси, — произнес голос, слегка в нос, — вы меня не узнаете?

Мужчина уронил монокль на широкой черной ленте. Затем продолжал резким голосом:

— Ну да, это я, Сириль Бютелэ!

Г-н Руасси пожал своей рукой жесткие и худощавые пальцы, протянутые ему художником.

В былые времена они изредка встречались у Ренодье, когда Сириль Бютелэ писал портрет Ренодье. Г-н Руасси уже жил тогда в Онэ, но наезжал часто в Париж, от которого не успел еще отвыкнуть и куда его влекли неоконченные дела. То было лет семь тому назад. Ренодье испытывал тогда первые приступы болезни, которой суждено было мало-помалу разрушить его. Г-н Руасси припомнил тесный рабочий кабинет Ренодье, уставленный сверху донизу книгами, письменный стол, заваленный бумагами, портреты Шопенгауэра[3] и Флобера[4], рисунок, изображающий Генриха Гейне, кресло с удобными ручками красного дерева, за которые хватались пальцы Ренодье, когда, в промежутки между двумя его сарказмами по адресу его старого врага — жизни, острая боль заставляла откидываться на спинку кресла, с закрытыми глазами и судорожно сведенным лицом. Он припомнил все это, как и розу, постоянно свежую, менявшуюся каждый день, с колючим стеблем, в высоком хрустальном бокале, и маленькую скляночку с беловатой жидкостью, рядом с которой покоился в футляре благодетельный и гибельный шприц для впрыскивания морфия.

— Вы, вероятно, возвращаетесь от Марселя Ренодье, господин Бютелэ? А я иду к нему. Я опоздал на похороны, но хочу сегодня же, не откладывая, обнять бедного мальчика.

Г-н Руасси внезапно растрогался. Его душа, поверхностная и легкомысленная, поддавалась быстро разным впечатлениям, хотя приятные задерживались в ней дольше тех, которые не были таковыми. Бютелэ слушал его, не отвечая. Как и г-н де Валантон, он хорошо знал Руасси. Ренодье также не обманывался насчет своего друга. Бютелэ помнил, как Ренодье, проницательный в своей мизантропии, часто с горечью определял характер этого милого эгоиста.

Г-на Руасси беспокоило молчание Бютелэ. Он продолжал:

— Бедный мальчик! Он, вероятно, в таком состоянии, что его нельзя не жалеть.

В голосе г-на Руасси слышались и вопрос, и опасение. Мысль остаться наедине с плачущим Марселем смущала его. Он жалел теперь, что не пошел на похороны. Он воспользовался бы суматохою изъявляемых сочувствий, между тем как сейчас он, наверное, растрогается, преувеличит, сам того не желая, горе, которое естественно было испытать при смерти Ренодье. И он робко спросил:

— Скажите, господин Бютелэ, есть ли кто-нибудь у Марселя?

Сириль Бютелэ иронически улыбнулся. Он читал в мыслях г-на Руасси, как человек, привыкший угадывать по выражению лица каждого его тайные помыслы. Но зачем убивать в г-не Руасси порыв, который недешево обошелся его эгоизму? К тому же, быть может, Марсель рад будет повидать друга своего отца. Поэтому правильнее было успокоить г-на Руасси.

— Сейчас у него один из его товарищей, по имени Антуан Фремо, которого я несколько раз встречал в Венеции.

Г-н Руасси вздохнул с облегчением.

— Хорошо!.. Ах, ведь вы и в самом деле проводите там часть года!..

— Да. Палаццо Альдрамин, на улице Оньисанти, в Сан-Тровазо. Если когда-нибудь вам случится… Добрый вечер, дорогой Руасси.

И художник углубился в пустынный сад, который размерами и архитектурой своих крытых галерей и освещенных арок слегка напоминает площадь Сан-Марко и над которым сейчас в потемневшем небе, словно в Венеции, пролетали три запоздалых голубя.

Подходя к дому Ренодье, г-н Руасси застегнул сюртук и бросил букетик фиалок, который он утром, идя к г-ну де Валантону, приколол к отвороту. Перед ним, одна за другой, поднимались ступеньки лестницы, стертые и неровные. На площадки выходили двери, выкрашенные желтой краской. Положительно, дом выглядел небогато. В Онэ, по крайней мере, есть свет, воздух, приволье, и там можно пользоваться некоторым деревенским раздольем. Если жизнь не весела, то надо, по крайней мере, устраиваться так, чтобы жить в приемлемых условиях, а обстановка, в которой прожил жизнь Ренодье, способна была усилить его пессимизм. И г-н Руасси подумал, что и он стал бы ипохондриком, если бы ему надо было ежедневно подыматься по такой лестнице и дергать за шнурок звонка, подобный тому, который он держал в руке.

Звук шагов прервал его размышления. Старая служанка отворила дверь. Она узнала г-на Руасси и отерла глаза фартуком.

— Да, это я, бедная Эрнестина. Ах, какое у вас несчастье!

Эрнестина сказала, плача:

— Ах, господин Руасси! Какое горе!.. Не говоря уже о том, что Марсель заболеет от слез. Он ничего не ест, отказывается даже от чашки бульона, и, придя с кладбища, он не захотел даже переодеться. Пожурите его, господин Руасси; я совсем потеряла с ним голову.

Она шла впереди г-на Руасси по узкой прихожей, где на столе, среди нескольких визитных карточек, горела лампа, которая пахла керосином и фитиль которой она завернула, проходя мимо.

В гостиной, у камина, Марсель Ренодье сидел в кресле, опустив голову, подавленный. При появлении г-на Руасси он встал. В черном костюме, он был очень худ; он закрыл лицо своими длинными руками. Плечи его вздрагивали от рыданий, и он повторял надтреснутым голосом:

— Ах, господин Руасси, господин Руасси!..

В эту минуту смерть Ренодье показалась г-ну Руасси непоправимою потерею. Он упал на стул против Марселя и простонал:

— Сорок лет дружбы с таким дивным человеком!.. Расстаться навеки, не сказав прости, и потом не поспеть даже на похороны!..

Его слова гулко отдавались в комнате, и по мере того, как г-н Руасси говорил, он успокаивался. Он видел ботинки Марселя, испачканные глиной. В камине упало сгоревшее полено. Г-н Руасси машинально собрал в кучу угли. В глубине гостиной он увидел друга Марселя, скромно сидевшего в отдалении.

То был молодой человек небольшого роста, тщательно выбритый, с тонкими чертами, бледным цветом лица, большими серо-голубыми глазами, слегка оттененными синевою, и светлыми гладкими волосами. Его хрупкий стан был затянут в узкий жакет. На пальце у него был широкий перстень, и он часто этим отягощенным пальцем прикасался к, виску движением усталым и мечтательным.

— Вы, сударь, должны помочь мне убедить Марселя в том, что ему нельзя здесь оставаться. Ему необходимо куда-нибудь поехать… Да, Марсель, поверьте мне, поверьте моему опыту…

И безусый юноша принял вид человека, познавшего все горести жизни, и закрыл свои прекрасные глаза, окаймленные синевою, меж тем как пламя камина сверкнуло в камне его перстня.

Он говорил несколько протяжно и торжественно, делая ударения на некоторых словах. Г-н Руасси утвердительно кивал головой и собирался ему ответить, когда Марсель Ренодье предупредил его:

— Нет, нет, Фремо. Я хочу остаться здесь, в этом доме. Я не хочу избегать воспоминаний о моем отце. Нет, это невозможно.

В его отказе слышались испуг и нетерпение, и он обернулся к г-ну Руасси, как бы прося его о помощи.

Антуан Фремо меланхолически приложил к виску указательный палец и вздохнул, как человек, утонченность которого толкуют превратно.

— Но, дорогой Марсель, кто говорит вам о забвении? Вы уедете не один, а увезете с собой таинственного спутника. Вы отправитесь вместе с ним в один из тех умерших городов, где можно всецело предаться своим мыслям и имена которых дороги страждущим душам. Это — города снов. Они смягчают наше горе, но не излечивают его. Вам следовало бы поехать в Венецию, дорогой Марсель, ибо в зеркале венецианских вод можно всего яснее увидеть любимые тени.

Он умолк и смотрел вокруг себя. Марсель, тоже молча, помешивал в камине уголь. На часах пробило шесть. Марсель откинулся на спинку кресла. Слезы снова потекли у него из глаз.

— Он скончался в шесть часов, в ту минуту, как шел к столу. Он упал, проходя по передней… Умер, умер, умер…

Он повторял это слово глухим голосом, меж тем как Фремо перемещал с пальца на палец свой тяжелый перстень, а г-н Руасси думал о том, что его ждет г-н де Валантон. Это рассеет его после печального зрелища, свидетелем которого ему пришлось быть. Бедный Марсель! Его придется пожалеть, если он останется в этом угрюмом доме, таком одиноком, таком пустынном! И в самом деле, почему он не хочет послушаться друга? Путешествие развлекло бы его. Горе изживается от прикосновения к действительности. Не прав тот, кто позволяет съедать себя тоске! Но все же он, Руасси, не хотел покинуть беднягу, не выразив ему своей дружбы. Он взял со столика свою шляпу и почистил ее рукавом сюртука.

— Ну, дорогой мой Марсель, мне надо распроститься с вами… Должен спешить на поезд… Да, жизнь жестока! Ваш отец был прав.

Физиономия г-на Руасси выражала искреннее отвращение к жизни. Он прибавил:

— Я понимаю вашу скорбь, дорогой Марсель, понимаю также, сколь трудно вам последовать совету господина Фремо; но все же, если бы вы когда-либо ощутили потребность переменить обстановку, то не забудьте, что у вас есть друзья в Онэ, которые всегда будут рады принять вас там. Я говорю вам это не только от своего имени, но и от имени дочери моей, Жюльетты. Моя дорогая девочка поручила мне передать вам ее искреннее сочувствие.

При имени Жюльетты грустное лицо Марселя просветлело. Г-н Руасси, смущенный, продолжал чистить свою шляпу.