— Ну, господин Ренодье, вы должны чувствовать себя лучше. Пульс хороший… померим температуру…

Доктор Гейнеке вынул из футляра градусник. Марсель Ренодье расстегнул рубашку и сунул под мышку стеклянную трубочку. Доктор, отирая лоб, направился к Сирилю Бютелэ. Он говорил по-французски с сильным немецким акцентом.

— Да, в Венеции сейчас жарко, не правда ли, господин Бютелэ? Многие уже уехали. Графиня Кантарини живет на своей вилле в Виченце. Я должен ехать к ней завтра. Легкое утомление, пишет она мне… Ах, уж эти мне красивые женщины!

Доктор Гейнеке рассмеялся. Марсель Ренодье слушал его. Теперь подле его постели смеялись. Говорили о вещах, посторонних его болезни. Сириль Бютелэ расхаживал свободно. Карло менее старался соблюдать тишину. У него уже не было того вида лунатика, который придавала его подвижной физиономии важность его обязанностей брата милосердия. Марсель поправил градусник, который соскользнул вниз, и приподнялся на подушке. Он пошевелил ногой. В течение нескольких недель она представляла собой неподвижную массу, грузную, по временам сводимую судорогами. Наконец она стала теперь легче. Лихорадка, мучившая его тело, не жгла больше его кожу. Уже три дня, как температура равномерно падала.

Доктор Гейнеке снова подошел к больному. Марсель передал ему термометр. Доктор и Сириль Бютелэ оба склонились над размеченным стеклом. Лицо художника просветлело, когда доктор встряхнул прозрачную трубочку и вложил ее в посеребренный футляр. Он сложил за спиной руки. Тонкие губы его сжались, потом он сказал с некоторой торжественностью:

— Господин Ренодье, могу сообщить вам, что начиная с сегодняшнего дня вы вступаете в фазу выздоровления… О, еще необходима осмотрительность! Мы будем подвигаться вперед с осторожностью. Вы встанете с постели через две недели. К этому времени надо постараться набраться сил. Но вы молоды… Довольны ли вы, по крайней мере?

Марсель Ренодье слабо улыбнулся и прошептал:

— Спасибо, доктор.

Он протянул ему руку, а другой пожал руку Сирилю Бютелэ, меж тем как Карло в глубине комнаты сделал прыжок и уронил блюдце, разбившееся на мелкие куски.

Когда удалились Сириль Бютелэ и доктор Гейнеке, за которыми вскоре последовал и Карло под тем предлогом, что ему надо передать распоряжения служанкам, Марсель испытал странное чувство. Он будет жить… Эта мысль наполняла его изумлением. Он отвык от нее. А меж тем то была правда: его кровь, сгусток которой, застрявший в легком, причинил ему жестокую боль и закупорил вену на его воспаленной ноге, эта кровь теперь свободно двигалась по всему телу. Он ощущал ее равномерное обращение, ее биение в артериях и в сердце. Он жил, а меж тем он думал, что умрет. Голос доктора Гейнеке еще звучал у него в ушах. Потом вокруг него и в нем воцарилась великая тишина. Смерть… Жизнь…

Мало-помалу он стал припоминать ту ужасную ночь, когда он заболел, и следующие ночи, с их бессонницами, тоскою, отчаянием. Он припоминал долгие дни страданий, бессилия, когда он был лишь искалеченной и измученной вещью, и мрачное наступление вечеров, когда возраставший жар сушил его, и бред горячечных часов, и холодный пот, и слабость при пробуждении, и однообразное течение минут, под белой дымкой москитного полога, в тиши комнаты, со смутной, но постоянной уверенностью, что настанет миг, когда он уже не сможет снова открыть глаза с отяжелевшими веками! Тогда придет еще более глубокая тишина, и мрак, и уничтожение… Умереть! В глубине своей души, он увидел всю свою прошедшую жизнь. Он видел ее, далекую, крошечную, как бы почти чуждую ему и словно уже мертвую. То, что он когда-то делал, что он думал, стало для него почти безразличным; места, где он жил, казались ему неясными и смутными; чувства, которые он испытывал, держались за его память лишь хрупкими узами; существа, которых он когда-то знал и любил, едва мерцали в его воспоминаниях; даже отец, утрату которого он так горько оплакивал, превратился в стертый образ на границе забвения, неясный, неопределенный, и в то время, как все расплывалось и становилось нереальным и пустым, он наконец начинал забывать и самого себя. Его собственная личность испарялась, растворялась, и он превращался в какое-то безымянное существо, которое смутно оспаривали друг у друга жизнь и смерть, в образе его плоти и его крови, его тела, горячего или оледенелого, неподвижного или страдающего…

Вдруг он поглядел вокруг себя. Комната показалась ему бесконечной, огромной, как мир. Мозаичный pavimento нежно поблескивал в лучах света, проникавшего сквозь занавешенные тюлем окна. На стене рисунок обоев извивался во всей его изящной сложности. На столе сверкали стаканы и склянки. Все эти знакомые вещи сделались для него новыми. Казалось, они готовятся к какому-то близкому событию. Внезапно он покраснел при мысли, что в один прекрасный день, и очень близкий, он сможет встать. Как, ноги его ступят на этот пол! Он толкнет эту дверь! Он пройдет по галерее, которая тянется за нею! Он спустится по лестнице! Как, он выйдет из дома, небо над его головой будет синеть, он пройдет по улицам, он будет встречать людей! Он снова очутится на площади Сан-Марко. Он почувствует жажду; ему захочется есть — он будет жить!

Он упал на подушку и стал ждать, какое действие окажет на него эта мысль. Она не причинила ему ни радости, ни сожаления, а только тихую нежность, робкое волнение, подобное тому, какое испытывают перед чем-то неизвестным. Легкий шум заставил его вздрогнуть, и невольно он опустил веки, словно боясь чьего-нибудь нежданного появления: вошел Карло, напевая песенку, со стеблем гвоздики в зубах, цветок которой ласкал его бритый подбородок комедианта. У Карло в руках была чашка с молоком.

— Ну-ка, пейте, синьор Марчелло, и угадайте, что вы получите сегодня вечером к обеду!

Карло радостно прищелкнул языком. Его подвижное лицо приняло комическое выражение лакомки; потом, с важным видом, серьезным тоном посла, он добавил:

— Аннина и Беттина просят передать вам, сударь, их поздравления по случаю вашего выздоровления. О, они поставили не одну свечу за это время в церкви Ла Салюте… Не угодно ли вам подышать немного воздухом? Погода становится хорошей.

Марсель Ренодье, пивший молоко, остановился. В окно он видел уголок синего неба, на котором рисовался кипарис, поднимавшийся из сада. Донесся аромат цветов вместе с запахом воды. Стук деревянных сандалий раздался по плитам calle. Он принялся снова быстро пить. Молоко спускалось в его желудок прохладными глотками. Карло оперся о подоконник, и Марсель поверх чашки видел, как он делал знаки Аннине и Беттине, чьи резкие и воркующие взрывы смеха отвечали снизу на движения слуги, который бросил обеим девушкам гвоздику с изжеванным стебельком и кричал им, нагнувшись, ласковую венецианскую брань.

IX

Лежа на кушетке в галерее палаццо Альдрамин, Марсель Ренодье вынул часы и вполголоса сказал:

— Уже шесть часов!

Он опустил на мощеный пол большую папку, закрыв ее. То был любопытный венецианский переплет. Вязь из цветов украшала своей позолотой стенки черной кожи — «настоящий переплет в стиле гондолы!», как говорил, смеясь, Сириль Бютелэ, сделавший из него футляр, где он хранил собрание своих венецианских офортов. Марсель попросил у него их посмотреть. Он не выходил из дому, так как передвигался еще с трудом, а сильнейшая жара этих последних дней июля была утомительна. Марсель не проявлял, впрочем, нетерпеливого желания выйти в город. Он чувствовал себя хорошо в палаццо Альдрамин, проводя время в обществе Бютелэ, читая или погружаясь в неясные мечты. Не раз уже, как и сегодня, удивлялся он незаметному и быстрому ходу времени.

Положив часы в карман, он скрестил руки под головою. Он смотрел в угол, где на потолке, на шнурке зеленого шелка, покачивалась одна из тех клеток в китайском вкусе, с загнутой кверху крышей пагоды, в которые венецианские дамы былых времен запирали какую-нибудь редкую птицу или болтливого попугая, — и с нежностью думал о Венеции, так тонко переданной граверной иглою Сириля Бютелэ.

Она была для него таинственной незнакомкой. Какие неожиданности встретятся ему, когда он пустится странствовать по лабиринту ее узких переулков и каналов! А между тем он уже много бродил по ней в начале своего пребывания, но то, что он тогда мельком увидел, казалось ему уже забытым! Насколько она должна была быть иною под этим палящим светом, в такой день, как сегодня.

Он почти пожалел о том, что не последовал за Бютелэ, когда тот предлагал ему свезти его в гондоле в сад Энсворта, на острове Джудекка. Марсель уселся бы там в тени, пока художник прогуливался бы с г-ном Энсвортом, который хотел показать ему свои розы. Старый англичанин обладал изумительным подбором этих цветов. Вдобавок это был очаровательный человек. Поселившись много лет тому назад в Венеции, он занимал палаццо на Большом канале. Он владел также виллой Фоскари на Бренте, которую он все время собирался реставрировать. Сейчас она была временно предоставлена соседним фермерам. Молоко с этой фермы и посылал г-н Энсворт каждое утро Сирилю Бютелэ для больного, лежавшего в палаццо Альдрамин; но если г-н Энсворт и гордился своим молочным хозяйством, то он еще больше гордился своими розами. «Ну что же, поеду в следующий раз!» — подумал Марсель.

И в самом деле, к чему спешить, раз он решил более не покидать Венеции и навсегда отныне поселиться здесь? Разумеется, он не может без конца злоупотреблять гостеприимством палаццо Альдрамин, но он сумеет найти себе какой-нибудь уголок и устроиться в нем! Он сам не знал, как пришла ему в голову эта мысль, но он тотчас же сроднился с нею. Перспектива вернуться в Париж не была ему приятна. Вернуться в свое жилище близ Пале-Рояля! Эта мысль вызывала в нем смутное неудовольствие. К тому же ничто не принуждало его к этому. Он перевезет в Венецию свою обстановку с улицы Валуа, свои книги, портрет отца. Да, он когда-нибудь сделает это, конечно, не сейчас! А пока следовало разузнать относительно меблированных квартир. Карло осведомит его в случае надобности; но, в сущности, спешить нечего! И он чувствовал себя охваченным тихой ленью, легким томлением, сотканными из чувств благосостояния и нерешительности. И он лежал, задумчивый и неподвижный, глядя на восточный ковер, который расстилался у его ног и на который пустая клетка, колеблясь на зеленом шелковом шнуре, отбрасывала длинную тень, искаженную и забавную. Вдруг он вздрогнул среди своих мечтаний. Ему показалось, что тишина внезапно разбилась в осколки. Ave Maria, которую вызванивали в церквах Венеции, проникала сквозь стены и наполняла галерею своими отдаленными звуками. Старый дворец весь дрожал под напором колокольного звона. Колокола затопляли его своим воздушным гулом. Вися на колокольнях, они напоминали звучащие плоды, которые в металлическом саду сталкивал друг с другом жгучий ветер. Косточками были их языки, ударявшие в их бронзовую скорлупу, и они своим пламенным хором славили светозарный праздник лета.