Наконец, паника охватила и содержанок. Война застала их врасплох в кафе-танго, где они тихонечко дожидались начала дачного сезона, уверенные в том, что слухи о мобилизации были лишь дипломатическим кривлянием, поскольку совершенно невозможно, чтобы великие и богатые мира сего не выступили бы этим летом, как и всегда, на той единственной подходящей сцене, имя которой Довиль, пляж, «Нормандия». Некоторые светлые умы пытались избавить этих дам от их слепоты. Как притчу, им напоминали историю одного из пассажиров «Титаника», отказывавшегося верить в правдоподобность кораблекрушения: он остался в своем кресле, наблюдая затухающие огоньки в порфировых плошках и повторяя до последней минуты, пока корабль не погрузился в темноту: «Нет, это невозможно, потому что завтра бал…»

— Какие ужасные истории! — возражали кокотки. — А я вам говорю, что через десять дней мы будем в Довиле, эти дрязги не продлятся больше двух недель, мой министр меня в этом уверил!

— Ваш министр, может быть, это и говорил, мадам, — вежливо отвечали им, — но генералы заявляют, что, вероятно, война затянется месяца на три.

— Три месяца! Болтовня, вздор! Я вас умоляю! Это всем известно: военные никогда ничего не понимали в войне!

Потом, на мгновение обеспокоившись, они поправляли свои жемчуга, румянились и припудривались перед новым танцем.

И лишь 3 августа, а для более непонятливых 5 и 6 августа, стало очевидно, что в этом году сезон в Довиле пропал. Хуже того, в воздухе Парижа запахло добродетелью. Улицы заполняли офицеры и солдаты, все обнимали матерей, сестер, детей, одетых в темные цвета. В таких условиях совершенно невозможно было обновлять моду, придуманную Пуаре к летнему сезону. Начали с того, что отложили в шкафы платья для танцев, божественно шуршавшие шелка лунного света, усыпанные серебряными блестками, тафту с вышитыми вокруг груди раковинами. Нельзя было и подумать о том, чтобы выйти посреди всех армейских униформ в одеянии ценой на вес золота, в прозрачной тунике времен Империи с завышенной талией, в изысканном капоре образца эпохи Директории, с легкомысленными зонтиками, расшитыми гладью в пастельных тонах. Что касается костюмов для яхты, для пляжа — чистые сокровища, сущее разорение! — их нужно было выбрасывать: в следующем году мода уже изменится.

Итак, с большим сожалением кокотки перешли к английским костюмам, к строгим маленьким вещицам, слишком закрытым — настоящее несчастье в такие жаркие дни. Приличия требовали сукна, саржи, фетра, габардина. А цвета, боже мой! Не говоря уже о серо-стальной гамме, серых жемчужных, серо-коричневых тонах, можно было использовать зеленый хаки или скромный пепельно-голубой. Вытаскивали из коробок самые маленькие шляпки, какие только можно было найти, малюсенькие шапочки с короткими перьями в том духе, что надевали аристократки во время благотворительных визитов. На корсажи не отваживались налепить ничего, кроме буржуазных брошей; самые лицемерные вытащили старинные кресты или крестильные медальки, выловленные таинственным образом на дне ящика с подвязками. Наконец, с покрасневшими, отмытыми от краски глазами, с очищенными от лака ногтями, едва присыпав пудрой ненарумяненные щеки, осмелившись лишь на самые легкие духи, они решались выйти на улицу, изображая из себя невинность.

Распространялись слухи, что всех — бродяжек Бельвиля и танцовщиц танго из шестнадцатого округа, потаскушек и тех, кто на содержании у сенаторов, даже уличных певичек как интриганок высокого полета — оденут в серые блузы и силой, под угрозой немедленного расстрела, заставят работать на патронном заводе на Пантен. Им придется послужить Республике в час опасности.

В растерянности многие содержанки неутомимо обивали пороги у дверей своих друзей — депутатов или министров. Другие распродавали за пару су шикарные меха, рояли, с которыми они никогда не знали, что делать. До 15 августа большая часть из них скрылась в отдаленных деревнях. Там они поджидали свежие газеты, высматривая в них хоть какой-нибудь знак, который позволил бы им вновь обрести надежду. Но некоторые, то ли не отдавая себе отчета в происходящем, то ли более упрямые, предпочли остаться в Париже и ожидать лучших дней, затворившись в своих апартаментах.

Лиана и Файя были из их числа. Вскоре после объявления войны д’Эспрэ исчез, побежденный воинственной лихорадкой, воспламенившей всю мужскую породу. Вечером 2 августа все, что он мог сказать, сводилось к двум словам: «боши» и «родина», — а на следующий день он исчез еще до зари, оставив своим протеже одинаковые записочки, где объяснялось, что если он и не подлежит мобилизации, то согласится на какое-нибудь поручение в правительстве Вивьяни.

«И вы поймете, что мой долг обязывает меня к большей сдержанности, поскольку оба моих сына только что призваны на службу родине».

Короче говоря, д’Эспрэ их бросил. Хотя он и оставил большую сумму денег и обещал вскоре вернуться, эта записка ввергла Лиану в отчаяние. Все, что составляло обаяние графа: его оригинальность, вкус к парадоксальности, его желание жить вопреки всему, презирая условности, — все это было сметено войной.

Еще накануне они выходили вместе, как и многие парижане, смешавшись с толпой на бульварах, чтобы забыться во всеобщем ликовании, в криках и пении «Марсельезы». Но кое-какие мрачные детали не скрылись от Лианы. Так, увидев среди группы отъезжающих солдат лица собратьев по наслаждениям, завсегдатаев театров и изысканных ужинов, она их едва узнала: еще десять дней назад своим видом, костюмами, манерой держать трость, приподнимать шляпу, ухаживать за дамами они так отличались один от другого; а теперь они безнадежно похожи, в своей мареновой[45] униформе, напряженные не только из-за строгости солдатского костюма, а еще из-за своего шовинистского рвения, настойчивого желания перейти в рукопашную.

«У них глаза непостоянных любовников», — сказала себе тогда Лиана, и эта мысль причинила ей боль. Все эти людские тела, устремленные к вокзалам, ружьям, Северу и Востоку… Вернутся ли они когда-нибудь?

«К счастью, у меня есть Эдмон, — подумала она. — С ним я под защитой». И крепче сжала руку своего любовника. Д’Эспрэ, казалось, не обратил на это внимания. Вечером за ужином у него был такой же отсутствующий вид, как у тех солдат. Его глаза горели тем же пылом, и он говорил только воинственные речи. Был ли он искренен или просто заразился на время всеобщим настроением, чтобы отвлечься от своей страсти к блондинке? Лиана не могла в этом разобраться. На этот раз она была особо нежна: боязнь потерять графа придала пикантности их свиданию. По-видимому, д’Эспрэ это тронуло. Она немного успокоилась, а поскольку они, встав из-за стола, пошли в спальню, то в мечтах ей уже представлялись задушевные прелести лета в опустевшем Париже.

А на заре д’Эспрэ исчез. Он даже не разбудил ее.

Две недели спустя Лиана все еще кипела: как, лето без Довиля, без праздников, без роскоши, без любовника? Лето без интриг, без ревности? Как и обычно, из сплетен прислуги Лиана узнала, что Файя выгнала американца. Радоваться ли этому? Действительно ли та так одинока? Много месяцев они не общались… Нужно было прервать это молчание, набраться смелости пойти первой, позвонить к ней, открыто проявить свое любопытство, нежность: в общем, свою любовь.

Но у Лианы не хватало духу. Она предпочитала выслеживать подругу, долгими и опустевшими жаркими днями подстерегать ее шаги, приставив ухо к перегородке, а ночами, когда их мучила одна и та же бессонница, прислушиваться, как та рылась в шкафах, долго принимала ванну. Так же как и у Лианы, ее телефон молчал. Ее слуги, молчаливые и обеспокоенные, так же запасались продовольствием в преддверии осады. Да, Файя была здесь, безмолвная, одинокая, как и она, спрятавшаяся за закрытыми ставнями; и конечно, подобно Лиане, вся в ожидании. Но чего? Кого?

В конце августа, так и не дождавшись возвращения д’Эспрэ, Лиана наконец осознала, что идет война. Отныне нужно было приспосабливаться к выживанию в опустевшем городе, где теперь властвовали только матери, невесты и идеальные жены. Устав каждый день откладывать визит к Файе, она решила направить свою энергию на «всеобщее благо», вырваться из той бесполезности, которой себя окружила. В такое тяжелое время никого не заинтересует, кто она и откуда. Лиана достала один из самых строгих костюмов, подходящую шляпку и, прикрыв глаза вуалью, вышла на улицы Парижа.

Она отправилась прямо в Красный Крест, на проспект Оперы. Из газет она знала, что там открылось специальное представительство, занимавшееся подбором волонтеров. Им руководили женщины из высшего общества: элегантные и утонченные, конечно, замужние, состоятельные, но у них, так же как у нее, были любовники, а иногда и любовницы. Так же как и Лиана, они посещали казино и танцевали танго. Женщины «свободных нравов» так их называли, но их положение позволялся им сохранять хладнокровие при любых обстоятельствах. Они придумают, куда ее пристроить.

Растеряв по пути почти весь свой пыл, Лиана тем не менее смело вошла в помещение Красного Креста. Но она не сделала и двух шагов, как была остановлена крепкой рукой:

— Что вы хотите?

Дама говорила тоном высокопоставленной особы. Лиана ее сразу узнала. Это была герцогиня — сорока лет, еще красивая, с целой свитой воздыхателей и несметным числом любовных связей. Она как-то обедала в обществе д’Эспрэ, весьма ее уважавшего, и он представил ей Лиану. Герцогиня соблаговолила снизойти и до спутницы графа, принявшей участие в их беседе. Лиане тогда показалось, что ее оценили, хотя дело и не дошло до дружбы. Девушка успокоилась, приподняла вуаль и улыбнулась:

— Я пришла, чтобы…

Ее голос тут же осекся — герцогиня пренебрежительно глядела на нее:

— Ваше имя?

— Лиана де…

Та не дала ей закончить:

— Да, я вижу. Вы хотите нам помочь? Но это бескорыстное дело! Вам придется поехать в наши госпитали на Восток. В Мо, например. Нужно будет выкладывать стены плиткой, подметать, натирать полы…