Впрочем, я помнила, что она танцевала в балетной труппе в Санкт-Петербурге и, кажется, была представлена государю императору, но мама не поощряла все эти истории. Она считала, что рассказы о всяких недосягаемых заморских странах и непонятных, чуждых людях способны лишь сбить меня с толку и породить ненужные дикие идеи, а бабушка всегда относилась с уважением к мнению дочери. Поэтому чаще всего мы говорили с нею о наших соседях в Вермонте, о тех местах, где я побывала сама, и о том, чему меня учили в школе. Но всякий раз, когда мы отправлялись на каток и она выезжала на лед, ее глаза подергивались мечтательной дымкой, и я знала, что она вспоминает Россию и тех людей, что оставила там. Слова здесь были ни к чему – мне и так было ясно, что эти люди по-прежнему владеют частью ее души, души, которую я так любила и так хотела познать до конца. Я чувствовала, что эти заповедные уголки ее памяти остаются важными и сейчас, после пятидесяти лет жизни на другом краю земли. Мне было известно о том, что вся ее родня – отец и четверо братьев – сложили головы во время революции и гражданской войны, сражаясь на стороне царя. Она сбежала в Америку и никогда больше не виделась с ними и тут, в Вермонте, начала новую жизнь. Действительно, она прожила здесь целую жизнь, но любовь к давно покинутым близким не угасла, она до конца была привязана всеми фибрами души к людям, оставшимся в прошлом. Они навсегда стали горькой и сокровенной, но неотъемлемой частью ее жизни, отдельным узором того причудливого полотна, что называется человеческой судьбой.

Однажды я нашла на чердаке ее старые балетные туфельки. Мне нужно было подобрать платье для школьного спектакля, и в дальнем углу чердака я наткнулась на распахнутый сундук. Изношенные чуть ли не до дыр атласные туфли лежали на самом верху и показались мне удивительно легкими и ветхими. Я благоговейно, словно прикасаясь к волшебным башмачкам, погладила истрепанный потускневший атлас и при первой же возможности спросила о них Грэнни Энн.

– Ох! – невольно воскликнула она и тут же с облегчением рассмеялась и как-то помолодела от неведомых мне воспоминаний. – Я надевала их в последний раз, когда танцевала в Мариинском театре, в Санкт-Петербурге… Этот спектакль смотрела царица… и великие княжны. – Она виновато смешалась, стоило запретным словам сорваться с губ, но все же добавила: – В тот вечер мы давали «Лебединое озеро». – Память явно унесла ее за тысячу миль от нашего дома. – Такой чудесный балет… Кто бы мог подумать, что я выступала тогда в последний раз!.. Сама не знаю, зачем я храню эти туфли… Да, милая, ведь это было давным-давно! – Она с видимым усилием захлопнула дверь в прошлое и протянула мне чашку горячего какао со взбитыми сливками, посыпанными мелкими стружками корицы и шоколада.

Мне хотелось расспросить поподробнее, но она куда-то спешила, а когда вернулась, мне пора было садиться за уроки. Я делала их здесь же, у нее на кухне, пока она вышивала. В этот вечер мне так и не удалось вернуться к разговору о балетных туфельках, как и в последующие годы. Честно говоря, я попросту о них забыла. Да, я знала, что когда-то она была танцовщицей – из этого никто и не думал делать тайну, – но отказывалась представить ее прима-балериной. Ведь она была моей бабушкой, моей Грэнни Энн, и, кроме нее, ни одна бабушка в городе не отваживалась встать на роликовые коньки. А она надевала их как ни в чем не бывало, когда наряжалась в очередное старенькое черное платье, шляпку и перчатки и отправлялась куда-нибудь в банк с таким видом, будто совершает нечто чрезвычайно важное. Даже когда она заезжала за мной в школу на своем старинном автомобиле, у нее сохранялся этот важный и целеустремленный взгляд, моментально наполнявшийся любовью при моем появлении. Конечно, тогда мне было намного легче воспринимать ее такой забавной чудачкой и не ломать голову над какими-то там древними загадками. Она казалась такой простой и понятной – вдова моего деда, мать моей матери, моя обожаемая бабушка, которая умеет печь пирожки. Все, что выходило за эти обыденные рамки, казалось слишком грандиозным, чтобы пытаться что-то понять.

А вот теперь я гадаю: может, по ночам Грэнни Энн лежала без сна и вспоминала прошлое и то, как она танцевала «Лебединое озеро» перед царицей и великими княжнами? Или все это давно быльем поросло и она была благодарна судьбе за возможность сделать вторую попытку, за мирное обеспеченное существование с нами в Вермонте? Эти две ее жизни слишком разительно отличались одна от другой. Они отличались настолько, что нам было проще позабыть о прошлом и вообразить на ее месте совершенно другую личность, ничуть не похожую на ту, что когда-то покинула Россию. И за все эти годы она ни разу не пыталась бороться с этим заблуждением. В ответ мы то ли позволили ей, то ли вынудили ее навсегда похоронить прошлое и превратили в близкое, понятное существо, с которым было так спокойно и удобно. В моих глазах она превратилась в вечную старуху и как бы утратила собственную молодость. В глазах моей матери она выглядела слишком непритязательно, чтобы быть известной балериной. В глазах ее мужа она не могла принадлежать никому на свете, кроме него. Он даже слышать не желал о том, что когда-то у нее были отец и братья. Им положено было оставаться в том навсегда погребенном мире, куда ей не было возврата. Наверное, он был бы рад вообще лишить ее воспоминаний.

И она действительно принадлежала ему – душою и телом, – пока он не умер и не оставил ее нам. Но тогда она стала больше моей, чем маминой. Между Грэнни Энн и мамой никогда не существовало той близости, что связывала нас. Моя дорогая бабушка, она была для меня всем… Это ее вера в чудо сделала меня тем, кем я стала, ее мечты о дальних странах помогли набраться отваги покинуть Вермонт. После колледжа я отправилась в Нью-Йорк, нашла работу в рекламном агентстве, вскоре вышла замуж и родила троих детей. Мне в мужья достался прекрасный человек, мы с ним отлично ладили, и вот уже семь лет я оставалась дома, с детьми. Однако я собиралась вернуться на службу, когда дети подрастут и не так будут нуждаться в постоянной опеке. А пока моей главной обязанностью было сидеть с ними дома и печь пирожные.

Когда-нибудь, на склоне лет, когда я совсем состарюсь, мне бы очень хотелось хоть немного походить на Грэнни Энн. Мне бы хотелось так же раскатывать по кухне на роликовых коньках и не бояться пойти на каток, куда прежде ходили мы вдвоем и где я по-прежнему бываю довольно часто. Я бы хотела, чтобы мои дети и внуки улыбались, вспоминая обо мне и о тех вещах, что я делала для них. Пусть они навсегда запомнят наши рождественские колокольчики, и увешанную игрушками елку, и густое горячее какао – точно такое же, какое готовила она, пока я делала уроки. Я бы хотела, чтобы моя жизнь что-то значила и для них, но не так, как получилось у нас с Грэнни Энн. Они непременно должны знать всю мою подноготную с самого рождения: и почему мы переехали сюда, и как нежно и горячо я любила их отца.

Впрочем, в моей жизни не было места загадкам, таинственным недомолвкам и невероятным взлетам судьбы – таким, как ее танец в «Лебедином озере» в последние часы Российской империи. Это оставалось за пределами моего понимания – какой была ее прежняя жизнь и от чего ей пришлось отказаться, отправляясь за океан. Я не представляла, как можно выдержать этот обет молчания и никогда ни единым словом не обмолвиться обо всех, кого пришлось потерять. Я не представляла, как можно жить в сонном, благопристойном Вермонте после того, как ты приехал из кипевшей страстями России. Наверное, теперь я жаждала приоткрыть завесу тайны еще сильнее, чем этого желала она сама. Может быть, все эти годы нам слишком не хотелось думать о том, что ее звали когда-то Анна Петровская и она была танцовщицей? И она уважала наше желание видеть в ней простую и понятную Грэнни Энн – жену, мать и бабушку. Так было намного спокойнее – не надо было мучиться мыслями о том, что в нашей жизни чего-то не хватает. Что мы для нее можем показаться менее значительными, чем ее прошлое и то, кем она была. Мы раз и навсегда закрыли глаза на ее память, и боль от потерь, и скорбь о погибших, и на сожаления о прошлом – как будто его не было вовсе. Но сейчас я всякий раз раскаиваюсь в этой намеренной слепоте, стоит подумать о Грэнни Энн. Меня снедало жгучее желание увидеть ее молодой, побывать вместе с ней в ее юности.

Посылку пришлось отодвинуть в сторонку, чтобы Джеффу и Мэттью было где лепить рождественские колокольчики, посыпая зеленой и красной пудрой и тесто, и меня. Но и это было не все – пока Кэти ставила в духовку кексы, сахарная глазурь неведомым образом успела покрыть с головы до ног и ее, и меня, и половину кухни в придачу.

Когда наконец мне удалось загнать их всех в постель, было уже очень поздно, и из Чикаго позвонил Джефф. Он сильно вымотался за этот день, но был доволен тем, как прошло совещание. К этому времени я совершенно позабыла о посылке и случайно наткнулась на нее уже ночью, когда зашла в кухню что-нибудь выпить на сон грядущий. Она по-прежнему стояла в дальнем углу, только теперь с бечевки свисали потеки белой глазури, а верх был присыпан крупинками синей и алой пудры.

Я осторожно подняла коробку, стряхнула с нее пудру и поставила перед собой на кухонный стол. Туго завязанная бечевка никак не хотела поддаваться, и я провозилась несколько минут, пока сумела ее распутать. Посылку прислали из дома для престарелых, в котором Грэнни Энн провела последний год своей жизни. После похорон я уже побывала там, чтобы поблагодарить персонал за доброту и заботу, и забрала все ее вещи. Впрочем, они оказались настолько ветхими, что не было смысла их хранить, разве что небольшая пачка фотографий наших детей да несколько потрепанных книжек. Я забрала всего лишь одну книгу русских стихов – самую ее любимую, а остальное оставила сестрам. Кроме этой книги, из важных для нее вещей мне на память осталось обручальное кольцо, изящные золотые часы, которые дедушка подарил ей перед свадьбой, и пара сережек. Она как-то призналась мне, что часы были первым подарком, полученным ею от деда. На протяжении их долгой совместной жизни он не очень-то баловал ее подарками и знаками внимания, хотя относился с преданностью и заботой. Еще я забрала с собой старинный кружевной пеньюар и тут же поспешила спрятать его в дальнем углу гардероба. А все остальные вещи раздала там же, на месте. И теперь понятия не имела о том, что же еще могли мне прислать из дома для престарелых.