Из всех женщин в палате не вставала только одна — так и лежала, вцепившись обеими руками в прутья кровати. В минуты особенной боли костяшки ее пальцев становились совсем белыми, а сквозь стиснутые зубы просачивалось наружу тихое шипение, как из газового баллона. В перерыве между схватками Анька присела на краешек ее кровати.

— Почему ты все время лежишь?

Женщина вымученно улыбнулась:

— Так это без разницы. Ходи — не ходи, не помогает. Тебя как зовут?

— Аня…

— Меня Катя. У тебя первый, да? Тут, Анечка, такое дело: лучше всего лечь и терпеть, силы экономить. Мало ли на что понадобятся…

— А у тебя что, второй? — спросила Анька.

В тот момент ей казалось абсолютно невероятным, что кто-то, однажды пройдя через эту пытку, может по доброй воле согласиться на нее еще раз.

— Четвертый.

— Четвертый?!

— Ну да, — улыбнулась Катя. — Муж у меня большую грудь любит… Ох… начинается… ох…

И снова белеют на прутьях кровати костяшки судорожно сжатых пальцев, снова зажмурены слезящиеся глаза, снова шипит боль, газом, а не криком, просачиваясь сквозь крепко стиснутые зубы…

Павлик, свет очей, тоже оказался молчуном и не закричал в положенное время, что вызвало панику у принимавших роды акушеров. Схватив ребенка, они тут же потащили его оживлять, а ничего не понявшая Анька осталась в одиночестве, мучимая уже не столько болью, сколько вопросом «Кто?». Вертя во все стороны головой, она безуспешно пыталась разглядеть что-либо и только повторяла, как заведенная:

— Кто? Девочка? Мальчик? Девочка? Мальчик?..

Откуда-то сзади подошла санитарка, та самая, которая забрала одежду и пообещала обломать, шмякнула Аньке на живот плоский тяжелый мешок:

— Теперь дави. Сама дави, чтобы послед вышел. А то тоже умрешь.

— Тоже? — вмиг потеряв голос, повторила Анька. — «Тоже» — как кто? Эй! Где вы все?! «Тоже» — как кто?!

Лишь через пять-шесть страшных, показавшихся вечностью, минут неторопливо подошла акушерка, улыбнулась:

— Не волнуйтесь, мамаша. Мальчик здоровенький, всё в порядке. Отдыхайте, мамаша, отдыхайте…

И наступил рай.

Рай помещался в другой палате, куда после родов привозили бывших слонов, превратившихся теперь в безгрешных праведниц, ангельских мадонн, готовых воспарить до небес от внезапного чувства свободы, пьянящей и радостной. Надо же, кончилось! Господи, счастье-то какое! Кончилось! Теперь уже ничего не страшно — после такого-то…

И тут уже плевать она хотела и на серые дырявые сорочки, и на такие же халаты, и на кровавые тряпки, с которыми требовалось специальное умение перемещаться вперевалочку, по-утиному. Катя лежала здесь же, по соседству. С другой стороны от Анькиной кровати положили Свету, девочку еще моложе нее, тоже с первым ребенком, и тоже с мальчиком. То ли по молодости лет, то ли по характеру, Света пребывала в особенной эйфории. А может быть, это впечатление возникало благодаря ее манере говорить, сцепив на груди руки и поминутно возводя глаза к потолку.

— Девочки, — говорила она, — меня так пугали, так пугали, а получилось совсем не страшно. Почти и не болело вовсе. Мальчик прямо сам выскочил. Так легко-легко. А уж сейчас-то как легко, никогда так не было… Я так счастлива, так счастлива…

— А у тебя муж космонавт, что ли? — спрашивала лежащая наискосок грубоватая Валя, штукатур-лимитчица из деревенских.

— Нет, — озадаченно отвечала Света. — Почему вы так решили?

— Да ты все время вверх смотришь, — под общий хохот отзывалась Валя. — Ты ему мигни, чтоб на минутку спустился, нового сделать. А потом пусть опять улетает. Мужики, они только на это и годятся.

— Вы вот смеетесь, — счастливо улыбалась Света, — а я так еще хоть десять детей нарожаю. А муж мой на заводе работает, начальником цеха. Катя, вы не могли бы взглянуть — как там, никто не подошел?

— Да я всего пять минут назад смотрела… — ворчала Катя, но все же приподнималась выглянуть в окно.

Там, на улице, в мокрой апрельской мороси топтались похмельные мужья, забежавшие сюда на десять минут в промежуток между пьянкой с друзьями и попойкой с сослуживцами. Они смешно подпрыгивали и размахивали руками, что-то кричали, напрягаясь и широко разевая рты, хотя их все равно не было слышно из-за двойных заклеенных на зиму рам. А женщины смотрели на них сверху, из окон своего женского рая и улыбались, снисходительно и нежно, как улыбаются матери, глядя на немного докучных, но забавных несмышленышей. Смотрели так, как только и может смотреть человек, вооруженный высоким, болью и кровью доставшимся знанием, на другого, кому не дано постичь этого знания ни в прошлом, ни в будущем. Даже Света позволяла себе по такому случаю опустить долу глаза, по умолчанию устремленные исключительно в потолочные выси.

— Вон он, мой! — кричала Света, указывая на высокого мужчину в солидном пальто и шапке пирожком. — Мой! Не хуже космонавта! Я ему еще десять таких нарожаю! Десять!

И она с энтузиазмом прижимала к стеклу две растопыренные пятерни: десять! Среди прочих попрыгунчиков появлялся внизу и Слава, отличавшийся от остальных разве что относительной трезвостью. Анька кивала ему в окно, ни секунды не сомневаясь в том, что все необходимые действия по доставанию дефицитных пеленок, рожков, кроватки, детского мыла, детского крема и прочих важных вещей будут исполнены неукоснительно и в срок. Во всем, что касалось личной ответственности, на Славу можно было положиться, как на космонавта.

Днем с интервалом в три с половиной часа привозили младенцев. Сначала из коридора слышался слитный рев, мощь которого не посрамила бы и гвардейский полк на параде, а затем в палату въезжала длинная тележка с орущими белыми свертками. Света быстро прикидывала количество, и лицо ее вытягивалось.

— Моего опять нет? — все-таки спрашивала она. — Когда же принесут?

— Доктора лучше знают, — угрюмо отвечала пожилая санитарка. — Капризничать дома будешь. Ты сцеживаешь?

— Сцеживаю, — кивала жена космонавта, посматривая на потолок.

— Ну, вот и сцеживай. Из бутылочки-то ему сподручней.

Остальные женщины разбирали своих младенцев, санитарка ставила колымагу на тормоз и уходила. Спустя полчаса груженая свертками тележка пускалась в обратный путь — на сей раз уже в полной тишине.

— Не грусти Светлана, еще насмотришься, — утешала соседку по палате штукатур-лимитчица Валя.

— Света, зато к тебе студентов водят, — подмигивала Анька. — Молоденьких, симпатичных. Я же вижу, как ты им глазки строишь. Смотри, твоему космонавту сверху видно всё, ты так и знай!

Лицо Светы разглаживалось — она органически не могла долго грустить.

— А как же, — отвечала она. — Такие легкие роды редко бывают. Меня хоть в учебник вставляй.

— Вот космонавт вернется и вставит, — басом говорила Валя, успевшая за эти несколько дней заслужить репутацию изрядной похабницы.

Неоштукатуренные шуточки штукатура-лимитчицы пользовались в палате неизменным успехом.

Студентов к Свете действительно водили едва ли не каждый день. Они приходили группами по десять-пятнадцать человек в сопровождении профессора. Профессор покровительственно трепал Свету по щеке, улыбался и, в отличие от прочего персонала, не использовал в разговоре неприятно-рыхлого, полупрезрительного обращения «мамаша», а говорил «ну-с…», «извольте…», «сударыня…» и наверняка воображал себя эдаким классическим чеховским персонажем в пенсне. Вопросы он задавал преимущественно о родителях — Светы и «космонавта», — а затем переходил на дедов, бабушек и еще более отдаленных предков, желательно до Адама и Евы.

Светлана, прибалдев от дореволюционного стиля, добросовестно морщила лоб и, по обыкновению глядя в потолок, считывала оттуда всё, что помнила, то есть очень немного. Потому что родословные, как известно, есть только у буржуев и аристократов, а у нас все равны независимо от происхождения. Студенты строчили в блокнотах.

За день до выписки принесли переданные заботливыми мужьями свертки с одеждой, косметикой, бижутерией и прочими средствами окончательного возвращения в статус нормальной женщины. Самый большой сверток оказался у Светы — видно было, что «космонавт» постарался на славу.

— Знаешь, Кать, я ей даже немного завидую, — сказала Анька. — Уж теперь-то ей точно отдадут мальчика. Это такое чувство — впервые взять на руки своего ребеночка… Лично я чуть не растаяла.

В тот момент они вдвоем прогуливались по больничному коридору, где из-за сквозняков и не слишком большого количества отопительных батарей стоял приятный освежающий холодок. В простенках между окнами висели большие зеркала, и Катя, проходя мимо, всякий раз косилась на свою набухшую грудь, выпячивая ее и так, и этак. Похоже, ее волновали совсем другие мысли.

— Завидуешь, а? — рассеянно переспросила Катя, останавливаясь перед очередным зеркалом. — Дура ты, Анька. Все мы дуры. А я дурее всех… — она указала на свое отражение. — Ты только полюбуйся на эту глупую корову, на этот фрукт с двумя дынями. И, главное, зачем? Зачем? Нравится ему, видите ли, чтобы было за что подержаться. За яйца свои подержись, павиан хренов… Дура, дура и есть.

Она недоверчиво покачала головой, словно удивлялась тому, что такая очевидная мысль не посетила ее прежде. А рядом вверх и вниз по длиннющему коридору под руку со сквозняком шли женщины, женщины, женщины… — женский рай, женский ад, женское чистилище. По-утиному переваливаясь, чтобы не выронить тряпку, шли измученные роженицы. Шли лежащие на сохранении счастливые обладательницы трусов. Шли нынешние, во плоти и крови, шли прошлые — призраками, тенями, ожившими видениями чего только не повидавших стен. Катя вздохнула и повернулась к Аньке:

— А насчет Светки… Уж поверь мне на слово: на ее месте не пожелал бы оказаться никто. Спасибо больнице, подарили девочке несколько счастливых деньков. Последних деньков. Потому что дальше… — она устало махнула рукой. — Ладно, пойдем в палату.