Дома Никита варил пельмени. Он стоял у плиты в трусах и ждал их всплытия. Весь такой домашний, свой, родной, но одновременно уже чужой и не любимый. Откуда ты взялся, мужик в трусах? Потом они ели пельмени, отвратительные ей на вид и вкус, а Никита метал их в рот не вилкой, а столовой ложкой, со звуком втягивал в себя жижицу.

– Тебе не нравится? А по-моему, колпинские лучше сибирских. Сочнее!

Он поставил грязную тарелку в раковину и уходил из кухни с защипленными попой трусами. «Боже! Как я его ненавижу!» – сказала она себе, и хотя тут же в умной голове выросло опровержение, она отпихнула его за ненадобностью. Как пришла, так и уйдешь, мысль.

Дальше все было как с горы, стремительно и страшно. Аркадий Сенчуков, автор книг и голубых роз, приходил в издательство так часто, что было уже почти неприлично. Цветочные изыски обескураживали, они требовали другого уровня отношений. Не пойдешь же с голубыми красавицами – уже гвоздиками – в кафе-мороженое, что рядом, в прошлой жизни – просто столовку. И никаких тебе лапаний там, никаких приближений. Дистанция букета оставалась прежней. Арсен (так она сплюснула про себя имя и фамилию, что лучше соответствовало возвышенной ненормальности их встреч, – тем более что Марина давно и сразу была готова на все), он был разведен, у него был взрослый сын-студент, который по гранту учился в Англии. Отец им гордился, но смеялся над свойством русских повторять и повторяться в ситуациях и поступках.

– Каждый век мы выбрасываем десант в Европу учиться, учиться и учиться. И ничего! Мы необучаемы системам ценностей и приоритетов, которые определяют успех. Знания, конечно, сами по себе бесценны, но они у нас, как правило, мимо денег. Никто лучше русских не производит текстов, тут нам цены нет. Но ведь нужно рукопись и продать! Конечно, мы эволюционируем, но уму у нас всегда противостоит зависть. И это посильнее, чем «Фауст» Гете.

Марина подпрыгивала, пытаясь соответствовать уровню эволюции и «Фаусту». Но больше всего ей хотелось, чтобы ее сжали, сдавили руками, закрыв ей дыхание вот этим говорящим ртом.

– И вам показалось правильным поддаться ничем не обеспеченному порыву и оставить мужа?

– А разве честно жить с человеком, который тебе физически неприятен?

Это было самое страшное после тех колпинских пельменей. Я все время слышала этот звук втягиваемой жижицы и видела след жира на подбородке. Это невозможно было вынести. Но самое главное даже не это. Думаете, Никита рухнул от горя? Потерял дар речи? Думаете, его переклинило? Ничего подобного! Оказывается, как он мне сказал, «наш брак изжил себя». Понимаете, не я это сказала! Я вообще даже не очень успела что сказать, я юлила, как змея под вилами, а у него уже жила под языком формула распада.

– Будем разменивать квартиру? – спросила я. Тут же осознав, как я падаю вместе с этим вопросом.

– Не-а! – ответил он. – Живи и радуйся. У меня есть прикол.

Если учесть, что Арсен водил меня по кругу своих непродажных мыслей о ненависти как любви и любви как ненависти, вечно снедающих Россию и Польшу, а Никита весело щелкал ремнями чемоданов, то я в этой ситуации выглядела дура дурой. У меня вдруг полезли волосы. На расческе оставался хороший клубок шерсти. Я узнала, что прикол Никиты – выпускница его школы, у них уже «все было», и они нетерпеливо ждали конца учебного года. «Случилось как с тобой, мать, – говорил он мне, – увидел и кончил». И засмеялся, довольный. Странно, да? Но меня всю скрючило.

Нет, не то слово. Было ощущение полного обрушения жизни. Оказалось, ненужный Никита был остро, до боли в солнечном сплетении, нужен как стена, на которую я, не любящая опираться, могу опереться. Но стена сдвинулась с места, я осталась без опоры, покачиваясь из стороны в сторону, безопорная, одинокая и, в сущности, никому не нужная.

* * *

Именно тогда Арсен принес непостижимой красоты фиолетовые гладиолусы, которые она всегда терпеть не могла, это уже было как сургуч на окончательную бандероль.

Но, тем не менее, она позвала его к себе попить чаю без всяких мыслей о чем-либо другом. Случилось то, что должно было случиться. Она слетала с ним так высоко, как никогда не летала раньше, эдакий отчаянный полет без посадки.

И, тем не менее, они стали жить да поживать, то врозь, то вместе. Так правильно, сказал он, все должно дозреть. Цветы менялись от прихода к приходу, но так и не пришло ощущение защиты, которое ушло вместе с Никитой. Польша-Россия, сирень и каллы, флоксы и ирисы, Глинка – эпигон Шопена, Тарковский выше по киноязыку, а Вайда по мысли.

Без малого четыре года.

Однажды он не пришел в назначенный вторник. Не пришел и в среду. В четверг позвонил и сказал, что у него ангина с высокой температурой.

– Я приду, – сказала она.

– Не вздумай, детка, это инфекция.

Но она пошла. Она никогда не была у него дома, но адрес знала, даже свои окна он ей показывал с улицы.

– Два хорошо пыльных – это мои, – смеялся он. – Домработницу жена забрала с собой. Я позвонил ей насчет окон: «Поделись Машей». А она мне: «Еще чего! С тобой только начни делиться. Звони в фирму, сейчас это не проблема».

Вот это «с тобой только начни» как-то задело, встревожило. Но ведь это может быть просто фразой из канувшего семейного быта. От Никиты тоже остались словечки. «Хлебушком надо делиться, а колбаской уже необязательно». Или это: «Умрем вместе, чтоб не было обидно?» Интересно, говорит ли он это своей юной подруге, с трудом понимающей пафосное «умрем вместе»?

В общем, она пошла на ангину. Поднялась на третий этаж. Дом без лифта. На предпоследнем пролете она услышала его голос с теми обольстительно-польскими интонациями, курс которых она прошла. Она приостановилась и подняла голову, и увидела поцелуй, который никакого отношения к ангине не мог иметь по определению. Женщина легко спускалась вниз. Все в ней, от легкой кепочки со слегка сдвинутым козырьком до скрещенных шнурков-полосок на щиколотках говорило о глубоком чувственном удовлетворении, и пахла она чем-то таким прекрасно непристойным. Она тогда замерла в позе человека «пойди туда, не знаю куда». Подняться на полтора пролета и посмотреть ему в глаза? Или вернуться, чтоб забыть все, а помнить только про фиолетовые гладиолусы? Не пахнущие никогда и ничем. Но теперь они всегда будут разить ей наслаждением в кепочке и скрещенных полосках на ногах.

И она пошла домой. Ничего не произошло. Он канул совсем и навсегда. Будто и не было между ними ничего, а так, сбежались петух и курица и разбежались, вздрогнув перьями.

Что это было? Конечно, что там говорить, настало время легкого, необременительного для обоих партнеров секса. В сущности, это лучше, чем «умри, но не дай». Во всяком случае, честнее по отношению к себе самой. Но одновременно и гадко. Чем-то мы все-таки отличаемся от кошек и куриц, зачем-то нам нужны слова… Господи, да их же с Арсеном было навалом, чего-чего, а слов было даже больше, чем цветов. Словесный понос был неукротим.

Это было эффект сладкого после соленого. Они с Никитой так давно «замолчали друг на друга»… Без ссор, без выяснений – типа «включу, выключу». «У тебя шесть уроков?» – «Еще дополнительные». – «Я приду раньше. У меня домашняя редактура». – «Пока». – «Пока». Считалось, крепкая семья. Как же было не вскочить между этими односложными словами девочке-нимфеточке? Самое место и время сбора урожая на заброшенной ниве.

Одним словом.

Не в Арсене дело. Он тоже просто пошустрил на рыбьем безмолвии.

– Так, значит, не потеря любовника – потеря мужа оказалась для вас основным ударом?

– Да нет, – отвечает Марина. – Нельзя говорить так и только так. Я бы справилась, если б сама могла разложить все по полочкам.

«Сука, – думает Элизабет. – Сама не можешь, а врача надо пнуть».

Марина думает: после той «ангины» она больше всего боялась звонка от Арсена. «Меня бы добила словесная вязь». Ложь-факт и ложь-слово, в общем, не одно и то же. Факт лжи можно принять, оттолкнуть, можно простить. Ложь в слове, получается, страшнее. Буквочки острее пронзают, более того, въедаются в тебя. На факт можно закрыть глаза. На сволочь-слово не закроешь. Оно пускает в тебе корни, оно – как раковая клетка, выскальзывающая целехонькой из-под ножа, чтобы, ухмыльнувшись, раздвоиться, расстроиться до полного твоего убийства.

* * *

Марина ни под какой пыткой не расскажет о своей попытке выйти из состояния женщины, от которой уходят как бы без сожалений. Взять Никиту. Он много раз потом заходил, подбирая оставшееся барахло. Именно барахло. Стала бы она, к примеру, возвращаться за керамической чашкой со сколом у загубья. Из-за скола он держал чашку левой рукой, чтобы избежать прикосновенья. Так пришел же за ней! Вернулся за родимой! Завернул в трусы, которые вырыл из бывшего своего ящика. В нем осталась всякая рвань, но он пришел перебирать ее руками. Потому, что у Марины уже был Арсен, не возникло ни раздражения, ни презрения. Никита был таким, каким был всегда. Нимфеточка не прибавила ему новых запахов и красок. Когда он рылся в ящике, у Марины даже возникло ощущение, что никуда он не уходил, что он тут живет, вот сейчас потянется, хрустнет костями, может, даже и пукнет. Свой в доску в своем дому.

– И где растут такие гидроцефалы? – спросил он, кивая на ромашки величиной с подсолнух.

– Это подарок любовника, – ответила она с вызовом ему, чашке со сколом, трусикам с вытянутой резинкой.

– А! – ответил он, и ничего больше.

Будто слово «любовник» давно жило в этом доме. Гидроцефалов не было, а любовник был всегда, то ли за шторой, то ли в шкафу. Где ему еще полагается быть?

Приходил Никита и за письмами, которые слали родственники из Германии. Он удивлялся, что Марина не вскрывала конверты. «Это же нам!» – говорил он, и как бы не было в этом разрыва и расставания. «Нам» – значит «мы». Тогда Марина вдруг подумала, что родственность в браке выше любви и уж точно выше родственности по крови.