– Не говори ничего! – прошептала она. – Просто прими.

И я приняла. Мы действительно никогда не обсуждали ее решение, но осуществить его так и не удалось: дело двигалось медленно, а февральский переворот потряс основы всего общества, так что дело об удочерении пришлось отложить до лучших времен, которые так никогда и не наступили. Впрочем, в завещание Елена Петровна меня включила, отписав мне Усадьбу и довольно приличную сумму денег: «Как поженитесь с Алешей – все ваше будет!» – теперь она совсем не была против нашего союза. Но и богатое наследство развеялось в дыму и пламени грядущей революции.

В отличие от Елены Петровны, тяжело пережившей отречение от престола императора Николая II, ее демократически настроенный сын приветствовал завершение эпохи Романовых и даже щеголял с красным бантом, на что его более практичная супруга неодобрительно поджимала губы. Но эйфория Николая Львовича длилась недолго, а когда свершился Октябрьский переворот и последующая казнь царского семейства, он уже был настолько напуган, что решил увезти семью в Европу. Елена Петровна отказалась наотрез, как ее ни уговаривали Николай Львович, Ксения Кирилловна и Надя с Зиночкой. Даже Федот Игнатьевич подключился, но Елена Петровна была непреклонна: «Хочу умереть в России! Вон, Онечку заберите, а меня оставьте в покое». Я в уговорах не участвовала, потому что тоже ни в какую Европу не хотела: мне казалось, что в этом случае мы с Алешей совсем потеряемся. Так что они отбыли, а мы остались. Практичный Федот Игнатьевич уговорил нас переехать из особняка в его квартиру на Гороховой улице – недалеко от Мойки, а потом мы и вовсе перебрались в Усадьбу, где нам казалось безопаснее.

Но и в нашей глухомани скоро появились комиссары, чтобы железной рукой повести к коммунистическому счастью застывших в оцепенении обывателей: никакого пролетариата у нас отродясь не бывало – ни фабрик, ни заводов поблизости не существовало, и жители занимались мелкими ремеслами и такого же масштаба коммерцией. Крестьяне, проживавшие в округе, и которых, кстати сказать, князья Долгорукие освободили от крепостной зависимости еще до 1861 года, были гораздо богаче горожан, разводя пуховых коз и выращивая в огромных количествах необыкновенно вкусный картофель и прочие дары природы. И конечно же, яблоневые сады – весенний ветер устраивал настоящую метель из розовых лепестков, а по осени урожай вывозили телегами. Особенно хороша была антоновка, а местная яблочная пастила даже демонстрировалась на Всемирной Парижской выставке 1900 года. Поэтому поначалу комиссаров в Козицке встретили настороженно, но потом нашлось немало желающих разрушить до основания прежний мир, чтобы построить на его обломках новый.

Усадьбу национализировали и разграбили. Мы с Еленой Петровной загодя перебрались в одно из строений дальнего парка, где когда-то жили садовники. Маленький кирпичный домик сильно обветшал и плохо держал тепло, но выбора у нас не было. Федот Игнатьевич не оставлял нас без помощи, хотя никаким управляющим уже не был, потому что, собственно говоря, и управлять-то стало нечем. Он уговаривал нас переехать в Москву, где у него имелась квартира, но княгиня была не в силах совершить такое путешествие зимой. Ее сильно расстроило разорение родового гнезда, и она слегла, так что мы решили подождать до весны, надеясь на милость Божью.

Но казалось, Господь отвернулся от нас. Еще в 1918 году комиссары закрыли монастырь – он тоже подлежал национализации. К счастью, многие монахини успели уехать, другие остались в монастырской гостинице, которую пока не трогали, а мать игуменью и экономку приютила княгиня. Так что мы кое-как теснились вчетвером в домике садовников, пребывая в тоске и печали: ведь у нас на глазах с куполов скидывали кресты и жгли иконы, выдранные из иконостасов! Но некоторые из местных, когда активисты не видели, выхватывали из огня обугленные иконы и уносили к себе, чтобы спрятать. Через пару месяцев, уже после нашего отъезда, игуменью и оставшихся монахинь арестовали и отправили в Сибирь. А в бывшем монастыре устроили овощехранилище и склад.

Я все больше склонялась к тому, что нам с княгиней следует прислушаться к словам Федота Игнатьевича и уехать, не дожидаясь весны, по зимнику. Однажды ночью мне не спалось, и я вышла пройтись, накинув шубку. Тишина, легкий мороз, ясное небо усыпано звездами… Я долго стояла на крыльце, запрокинув голову, и любовалась сиянием звезд. Мне казалось, что я на острове – да так оно и было! Наш маленький домик в запущенном парке действительно был последним островком прежней жизни, канувшей в вечность. Никогда больше не испытывала я такого вселенского одиночества, такой горькой тоски. Мой мир рухнул, и душа корчилась под обломками. «Зачем ты нас оставил, Господи?! – воскликнула я, глядя в небо, и заплакала. – Зачем?!» Ответа я не получила. Черное небо, прекрасное и равнодушное, все так же сияло мириадами звезд. Я замерзла и хотела уже вернуться домой, как вдруг услышала шепот:

– Онечка!

Я замерла – неужели?! Да, это был он, рыцарь моего сердца: грязный, голодный, замерзший, со стертыми в кровь ногами. И не один, а с товарищем. После разгрома армии Юденича они пробирались в Крым, чтобы примкнуть к генералу Слащову. Мы приняли их как героев. Бабушка сразу ожила и не могла наглядеться на внука, монахини расспрашивали его товарища, а мы с Алешей только издали смотрели друг на друга и улыбались – но горькими были эти улыбки и печальными взгляды. За пять лет Алеша сильно возмужал, я тоже изменилась, и мы заново привыкали друг к другу. Сильно за полночь все, наконец, отправились спать. Я взяла Алешу за руку и привела в свою комнатушку. Мы обнялись.

– Это я! – сказал Алеша мне на ухо. – И я все тот же.

– И я все та же!

Да, это были мы. В эту ночь я стала его женой, пусть и невенчанной. Мы любили друг друга так нежно, так исступленно! Так обреченно. Алеша обещал непременно вывезти нас из России – или только меня, если Елена Петровна не доживет. И сам верил в свои обещания. Я кивала, поддакивала, но даже не надеялась. Мы не спали всю ночь, и только к утру Алеша заснул у меня на груди. Я обнимала его, слезы так и лились – я их не вытирала. Я старалась запомнить навсегда эти последние мгновения нашей близости: гладила его плечи, целовала волосы, вдыхала запах. Потом все-таки задремала. Очнулась я от скрипа двери – не знаю, который был час, но уже давно рассвело. В дверях стояла Елена Петровна и смотрела на нас. Я смело встретила ее взгляд, но княгиня ничего не сказала, только вздохнула, а потом… перекрестила нас с Алешей, благословив незаконный союз.

Следующим утром Алеша и его товарищ ушли.

Больше мы с ним не виделись никогда.

С этого времени я замолчала. Нет, какие-то необходимые слова я произносила, но разговаривать не могла, потому что с огромным трудом удерживала в себе крик: да что там, крик – вой! Мне хотелось рыдать в голос, кататься по земле, рвать на себе волосы, завывая, как плакальщицы на похоронах: «Да на кого ж ты меня покинул! Да зачем же ты меня оставил! Сокол ты мой ясный! Сердце мое! Жизнь моя…» Но это было немыслимо. Елена Петровна смотрела на меня с состраданием, но когда она подошла с утешениями, я только помотала головой:

– Ничего не говорите. Прошу вас. Не надо.

И она не стала, только печально спросила:

– Мы что, больше его не увидим?

– Да, – с трудом выдавила я и вышла.

Через неделю мы с Еленой Петровной уехали с Федотом Игнатьевичем в Москву. Его квартиру на Зубовском бульваре уже уплотнили, так что нам предстояло жить всем в одной комнате, хотя и большой. Но нам было все равно.

Мне не хочется рассказывать, как мы существовали дальше, потому что вряд ли это можно назвать жизнью – выживание, и все. Моя жизнь покинула меня морозным утром 17 декабря 1919 года, и если бы не Елена Петровна, не знаю, что стало бы со мной. Она вдруг взбодрилась и словно помолодела – ни следа былой растерянности и слабости. Переехав в Москву, мы поселились в бывшей столовой Федота Игнатьевича, разгородив ее на две неравные части шкафом и ширмой: в большей половине поместились мы с Еленой Петровной, в меньшей – Федот Игнатьевич. Кухня и ванная были общими для всех соседей, которых набралось одиннадцать человек. Ведение хозяйства, конечно, легло на мои плечи, но Елена Петровна так поддерживала меня и утешала, что я только удивлялась. Нашим добытчиком был Федот Игнатьевич. Надо сказать, мы не совсем бедствовали, потому что княгиня позаботилась забрать драгоценности, но Федот Игнатьевич продавал их с большой осторожностью, дабы не вызывать лишних подозрений. А скоро надобность в продаже и вовсе отпала: в марте 1921 года советское правительство объявило о введении новой экономической политики, так что Федот Игнатьевич, имевший хорошую коммерческую сметку, быстро заделался преуспевающим «нэпманом», и мы даже смогли переехать на Солянку – в маленькую, но отдельную квартиру. Федот Игнатьевич был благоразумен и не стремился выставлять свое благосостояние напоказ, довольствуясь самым необходимым.

К тому времени моей Маняше было уже три года. Родилась она 15 сентября – в день памяти Преподобной Марии Егисской. Я написала несколько писем на парижский адрес Несвицких, сообщая о рождении нашей с Алешей дочери, но ответа не дождалась. От Алеши мы получили единственное письмо, отправленное им в декабре 1921 года из Константинополя: ему удалось выбраться из осажденного большевиками Крыма на одном из последних пароходов, вместе с остатками разгромленной армии барона Врангеля. Путешествие, пусть и недолгое, было ужасным – Алеша, конечно, не обо всем писал, но многое читалось между строк: ему досталось место на железной палубе. Страшная скученность, голод, грязь, насекомые, очереди в уборную, очереди за глотком воды – единственной порции на весь день! Всеобщая раздраженность и грубость, отчаяние и страх перед будущим. Но тем не менее по вечерам часто пели хором, успокаивая душу родным напевом, вселяющим, пусть призрачную, но надежду.

В 1927 году скончалась моя благодетельница, которую я в последние годы называла матушкой. Елене Петровне было девяносто четыре года и пять месяцев. Я снова послала письмо в Париж, и опять не получила ответа. Впрочем, я не была уверена, что мои письма вообще доходят. В этом же году Маняша пошла учиться, и если до этого времени мое влияние на нее было неоспоримым, то теперь за воспитание моей дочери взялась советская школа. Я с печалью смотрела на то, как правнучка княгини Несвицкой превращается в активную пионерку, а потом комсомолку, и не могла ничего противопоставить воздействию новой идеологии, опасаясь за будущее своей девочки.