— А что твоя бабушка, Соня, жива теперь?

— Нет, она умерла еще раньше, до мамы с папой.

— А что с ними случилось, детка?

— Их сбила машина, когда они шли по обочине вдоль дороги ночью, возвращаясь от друзей со дня рождения.

Соня отвернулась, увлекаемая боем часов, которые отмерили одним ударом половину следующего часа, и последнее предложение произнесла, бегая глазами за маятником:

— Я и моя сестра Варя остались одни. Нашим опекуном стала тетка Майя, сводная сестра отца. Квартиру, где мы жили с родителями, обменяли с доплатой, на деньги построили кооперативную для кузин, детей Майи — Вики и Леночки, чтобы девочки могли быстро и успешно выйти замуж, что и случилось. — Соня добродушно улыбнулась.


Улеглись за полночь. Подмыться бабушка предложила по старинке над ведром, поливаясь теплой водой из чайника. Но Соня воздержалась от процедуры, благо привезла с собой разных салфеток для частной гигиены. Глеб долго вздыхал и ворочался на жестких пружинах, подтыкая под себя одеяло, стаскиваемое Соней, шуршал травяным матрасом. Над входом в комнату уже тридцать лет болтается крюк с кольцом, вбитый в потолок для устроения качелей. В него просовывались веревки и клался полосатый матрасик из детской игрушечной кровати, которого сейчас не хватило бы и на пол-ягодицы. На стене все тот же гобеленовый потертый коврик, репродукция картины Шишкина «Корабельная роща», с отбрасываемым на него тусклым подрагивающим светом от лампадки, помогающим воде на гобелене течь, а сосне покачиваться.

В уютном полумраке протопленной комнаты, пахнущей пирогами, печкой, старой влажной мебелью и обоями, смешивались ароматы кремов и духов Сони, напоминая собой запах бабушкиной сумки с помадами, обещая утреннее летнее солнце, бьющее через кружевной тюль, заливающее стволы испеченных, как хворост, длинных палок сосен на гобелене с шаткой изгородью и нежно хохочущим ручейком. В темноте время крадется бесшумно и незаметно. Обязательно захочется долго валяться в постели, слушать с закрытыми глазами, как за окном кто-то из взрослых собирает малину, тяпает грядки, таскает воду в лейках на парники, как сытая собака вяло гремит цепью, потягиваясь, или вылизывает миску, а на кухне звенит сосок выкрашенного в небесный цвет рукомойника, и все это сопровождается запахом маковых сладких пирогов, травяного чая, букетами цветов, принесенных из палисадника, лампады, папиросного дыма. И кто-то где-то точит бруском косу на покосе.

С этими мыслями кое-как к трем часам ночи Глебу удалось уснуть, крепко прижимаясь к горячей Софье, скатывающейся в ров, образовывающийся матрасом, постоянно наступая ей на длинные волосы локтями и плечами. Едва сон заволок Глеба в свою обитель, стал кружить по путаным лабиринтам, как послышался мелкий осторожный стук по оконному стеклу.

Приехала тетка Глеба, мама Светочки — Оля. Бабушка, охая, выскочила в чем была в сени, нацепив калоши. Раздались приглушенные голоса, звонкие поцелуи, возня, ввалились в дом с сумками, пакетами, поклажами. Быстро собрали чай на стол с остатками ужина. А звуки шепота за задернутой шторой поймали в свой плен и потащили в детские воспоминания мальчишку, лежащего, как и раньше, с притворно закрытыми глазами, сквозь узкие щели разомкнутых век, подглядывающего за неясными очертаниями фигур, просвечивающих сквозь занавески с расплывающимися рыцарями на красных конях возле прекрасных арабских замков.

С утра пораньше заголосили петухи во дворах. Собака выбралась из будки и, лязгая цепью по земле, ходила по двору из конца в конец, ожидая миски с похлебкой. Софья проснулась, сбегала умыться и опять скользнула в кровать, осторожно прикладывая остывшие босые ноги, «босикомые», как они называли их с Глебом, к его горячим икрам, как йод к ране. Быстрыми руками она ощупала достоинства раннего деревенского утра. В ее глазах озорно горели два солнышка. Хихикая, она ловко выпрыгнула из длинной бабушкиной ночнушки и скрылась под одеялом.

— А войдут? — Глеб улыбнулся и вздохнул.


Муж Ольги, Антон, как-то незаметно спился, прикормился коньячком, как пес у выставленной кадки с отходами с заднего двора столовой — каждый день новое подношение от заинтересованных в разрешении своего вопроса людей. «Не будь ты музыкантом», — говорила ему Оля, но он держал лицо только для работы, дома расслаблялся, и говорить все чаще становилось попросту не с кем.

— Невозможно взять высоту, — раскуривал он болтающуюся колокольным языком во рту сигарету. И все опускался и опускалася.

В двенадцать часов ночи он будил Светку и требовал показать ему для проверки домашнее задание. Ольга всегда, сколько жила с ним, жаловалась. Сначала на то, что он проверяет пальцем верхнюю часть дверного косяка, потом — что плюет ей в кастрюли с борщом, что матерится при ребенке и кулаком проверяет крепость кухонного стола под звонкое эхо почти никогда не выключаемого телевизора с подскоком всего имеющегося на поверхности стекла.

С телевизором еще какое-то время он продолжал свои мало кому понятные разговоры, которые Ольга давно назвала «Теледебаты». Утром полз на четырех костях на работу. Хуже жизни, казалось, придумать было нельзя. Когда же он вылетел наконец, как пробка из бутылки шампанского с должности, окончательно потеряв человеческий облик, растеряв махом последнюю горстку институтских друзей, а из дома начали пропадать вещи, Ольга собралась с духом и выгнала его. Упаковала в два счета пожитки, те, что еще не были пропиты, и перевезла к его матери в область.

Вечерами оконное стекло не спасало ее от дождя. В сухой совершенно комнате, на сухом лице молодой еще женщины наперегонки текли, сливались в поток и дружно обрушивались на губы, чтобы бесстрашно броситься и разбиться об полкапли дождя.

— Не реви, — говорила ей подруга, — а то задушу тебя собственными руками. Радуйся, что тебе не шестьдесят. А если бы было шестьдесят, что не семьдесят. Ну не заканчивается жизнь с разводом, с уходом мужчин, с оставлением мужчин. Не заканчивается.

Но Ольга знала правильный ответ, который в некоторых случаях, и этот случай как раз был ее, после развода заканчивал личную жизнь, как окончательная поломка заканчивает работу еще пять минут назад исправного, но одноразового механизма. Каждое утро она подходила к зеркалу и видела там разъехавшееся вширь лицо, второй подбородок, рано поредевшие волосы, несуразность фигуры, которая в сидячем положении выдвигала вперед складки живота такими пластами, что на их фоне пропадала, превращаясь в мальчишескую, грудь второго размера. Из-за кажущейся полноты она часто была раздражительна, независимо, сидела ли она на какой-нибудь ограничивающей диете или не сидела, и тогда злилась на себя еще больше. Она рассматривала припухшие болезненные косточки на ступнях, узловатые, с выступающими венами, руки и приходила к выводу, что прежними остались только кисти, все остальное расползлось, разрослось, разухабилось, опало тяжелым бременем. Трусы, которые она надевала стоя перед зеркалом, в прорезях для ляжек показывали живот, косточки бюстгалтера впивались в подмышки, колготки с утяжкой выдавливали наружу диафрагму, а корсет закруглял бока так, что они вот-вот готовы были сомкнуться. Ею были куплены двое черных брюк большого размера, садящихся на нее в виде двух куполов православного храма.

Переодеваясь в деревне в халат — ничто не делает женщину более домашней, как тонкие халаты — и обувая на босые ноги старенькие лодочки, Ольга преображалась. Халаты запечатывают тела женщин в свой тонкий футляр. С женщиной в домашнем халате по доступности и беззащитности может сравниться только женщина без макияжа. Недаром все самые невероятные терзания женщин в быту происходят именно в этом облачении.

Рассматривая Ольгу из своего укрытия, Соня, позавтракав, читала одним глазом книжку в шезлонге, наслаждаясь пронзительным пением птиц, чистым воздухом, теплом уходящего лета.

Она на самом деле хороша, но даже не догадывается и не подозревает об этом.


Около сосен охотился кот Боря цвета табби,[38] прижав уши к распластавшемуся телу, мелко сотрясаясь в траве и подергивая кончиком хвоста. Во дворе пахло кипяченым бельем, выварившимся на самодельной печке. Ураганом по огороду пронесся Беляш, шальная дворняга, скрываясь от преследователя.

— Спустили кабана с цепи, так он, глядите, башку сейчас себе снесет — и по грядкам, и по грядкам. Вот черт окаянный! Сгинь, морда! — закричала на него Вера Карповна.

Беляш добежал до забора, сделал петлю, как заяц, и, поджав хвост, понесся прочь.

Обычно Беляш сидит на длинной цепи, недовольный своим пессимистическим положением, и облаивает все, что движется. Длинная его цепь бегает по проволоке — старая, еще десяток собак назад, придумка хозяина — протянутой вокруг дома от одного входа до другого. Обычно, выползая из будки, Беляш припадает на передние лапы, вытащив из лежбища половину туловища, растопыренными когтистыми пальчиками крепко держится за землю. Хвост кольцом закидывается у него на круп, язык половинкой розового бублика упирается в небо. Затем грудь гордо подается вперед и вытягиваются задние ноги. Ягуар. Загнанный после беготни Беляш долгое время остается ленивым и, ожидая вечернюю кормежку, только виляет хвостом, завидев людей.

— Светка, снеси ему миску! — крикнули из дома.

— А она где?

— У тебя на бороде. В сенях, где. Неси, да хлеба скроши туда. В ведре лежит у печки. Да молочком забели! Банка на подоконнике.

Песьи бока тут же проваливаются, он жадно начинает лакать, прижав уши, и выуживать из похлебки, громко фыркая, куски картошки и хлеба. Бока постепенно раздуваются мохнатым шариком, ровняя ребра. Потом еще минут десять он будет вылизывать миску, гоняя ее по пыльной земле под окном. Тощая Светка, мелькая загорелыми плечами и ногами, оттаскивает его за ошейник. А если палкой миску подпихивать, то он смешно осклабится, нос сморщит, десны навыворот и рвет ее край белыми зубищами в труху.