Она любит мир вещей, не любит рук и когда ее утешают. Это Глеб понял быстро. К рукам она просто не привыкла. В ней не воспитан вкус к утешениям. Ей привычнее ходить, сидеть или стоять одной, что-нибудь разворачивая, отвинчивая, откусывая, вытряхивая. Она соображает, что перпендикулярно возникающие взрослые, те, которые не параллельные, как мама, все время ей мешают. Поэтому она учится не воспринимать глупых вертикальных взрослых. Маша salf-made. Стоило один раз взглянуть на ее мать, чтобы все вопросы отпали сами собой. Прошло два часа — Вари не было…

Неожиданно для самого себя, мерно раскачиваясь из стороны в сторону, Глеб тихо пел Маше кавер-версии детских песенок, которые удавалось извлечь из резервного фонда памяти: уж ты котенька-коток, люли-люли-люли прилетели гули, ложкой снег мешая. Маша нервно вздрагивала во сне и профессионально принималась ощупывать его грудь. В этот момент надо было быстро пихать ей в рот бутылку с яблочным соком, который на глазах пугающе убывал. Если этого не сделать, она начинала выгибать спину, бить руками и ногами и пронзительно кричать так, как будто ей плоскогубцами выдергивают ногти из пальцев.

Ему вдруг захотелось прижать к себе кого-то такого же маленького и родного, как Маша, чтобы отдать ему поднимающуюся на поверхность, плохо растрачиваемую и питательную для роста нежность. Он подумал о Соне. Неистово раскаиваясь, Бердышев рассказывал девочке всплывший из детства пересказ «Репки»: «Па-де-ре, вы-ре-ба-ба. Па-де-ре-тя. Тя-потя, вы-не-мо…» Затем напел «Мари, Мари» Челентано и три раза подряд «Нежность». Трудность сначала представлялась только одна. Сидящий с ребенком на руках мужчина находился в ресторане не один. Настораживал пик озирающегося на него поминутно бизнес-ланча. За два с половиной часа даже официанты уже перестали испытывать к нему ненависть. После слов «так же падала листва в садах» Маша глубоко вздохнула, открыла глаза и напряглась.

Глеб очень хорошо понимал, что нервно и беспокойно спящая Маша на его руках в сто раз лучше бодрствующей. Мамаша ее так не приехала. После встречи позвонила Соня и, выяснив, что он до сих пор в ресторане, а у Вари по-прежнему отключен телефон, велела ему выезжать к ней навстречу, чтобы скорее передать Машу обратно.

Сложив губы бантиком и сидя на руках у Глеба, малышня потянулась к его губам для поцелуя, обозначая расставание. Они звонко чмокнулись. Она повторила процедуру, устало улыбнулась и положила голову ему на плечо. От ее волос пахло детством.

Поздно вечером в мастерской сестры подвыпившая Варя гладила чернокожую Соню-натурщицу по груди:

— Какая мягкая, чудо!

— Искусственный крот, — хихикала девушка. — Туда бы еще насыпать антистресс, да?

— Да вы и без антистресса… Соня, я же тебе говорила, помнишь? Мне Машка ткнула локтем в грудь, представляешь? И деформировала протез. Пришлось поменять. И надо сказать, кстати, теперь любо-дорого посмотреть.

Она запустила руку в v-образный разрез и достала из него плотную круглую загорелую грудь с коричневым, возбужденным соском.

— Могла бы и не доставать, — заметила сестра, — у тебя они и без того из разреза вываливаются на стол. Как тебе только не стыдно, Варька!

— Это не я, Софи. Это MEXX.


С утра Софья уехала в галерею, где выставлялись на продажу несколько ее работ, потом — на встречу к заказчику. Только к пяти вечера они с Глебом кое-как погрузились в маршрутное такси, гремя пустыми банками и еще каким-то скарбом, собранным Вероникой Петровной. Таксист в вязаной женской шапочке и с сигаретой в зубах пригласил пассажиров занять свои места. Тронулись. Глеб посматривал, как на торпеде ритмично кивала головой облезлая китайская собачка «да, да, да» и тут же опровергала все свои утверждения.


Прямо как женщины. И еще в каждой внутри по бомбе.


На посту перед самым поворотом к цели остановили. Водитель, крякнув, вылез из машины, и слышно было, как он заныл: «Това-а-арищ, раз, два, три, четыре, пять, капитан…»

Через полтора часа выбрались из машины, в нос резануло свежим воздухом так, что голова закружилась, земля ушла из-под ног. Если бы не крик птиц и шум деревьев вдоль проселочной дороги, можно было бы оглохнуть от тишины. Пошатываясь, два человека выпали из города в естественную среду, как зубы изо рта у говорливого пьяного прохожего.

Дома дед резал в очках лук для котлетного фарша под настольной лампой, а бабуля читала передовицу.

— Дед, надевай алаки, скоро приедут, не ходи без зубов! Забудешь!

— Помню я, шо я пес супоф!

— Для меня надень! Я с тобой говорить не могу!

Медленно прочапали по мокрой от недавнего дождя траве, нависающей на тропинку, мимо соседского дома с брехающей старым больным хрипом собакой. Соня остановилась и вобрала в легкие воздух. Чистый, дурманящий, пахнущий травами, деревами, землей, водой, дымом от печных труб, дотягивающимся до других домов, бузиной и цветами boule-de-neige.[34] У дома столпились в нерешительности три молоденькие подружки-березки. Соня потрогала ствол одной, нежный, розоватый от застывшего с весны ручейка сока. Вошли, тихонько отворив калитку.

Глеб позвонил в звонок. Внутри дома послышались глухой скрип половиц и повизгивающее лязганье щеколды.

— Здравствуйте, желадные! — выступила вперед Вера Карповна в коротких галошах. Крепко расцеловала обоих и подтолкнула в дом.

— Проходите, разоблачайтесь. Как доехали? Чего опять на ночь глядя? Хоть бы пораньше. Мы уж спим на ходу. Я и не звоню, чтобы мать не психовала, что вас все нет. Обувайте коты, шуруйте в избу! Я сенцы затворю.

В дверь успел просочиться полосатый кот Борька. Взошли наверх по косым скрипучим ступеням. Дом пахнул жилым духом, теплом, идущим из открытой двери кухни, душистым зверобоем, тысячелистником, ромашкой, висящими в перевязанных пучках по стенам веранды, цветами ерани на деревянных самодельных полочках, украшающих окна, печкой, пирогами, дровами, сложенными за дверью, сыростью холодных сеней, старым комодом, домоткаными половиками на некрашеных полах, мышами, грызущими по ночам ножки большого важного зеленого шкафа, старыми картинами, убранными из главных комнат, журналами и газетами, мукой, сахаром, солью, стоящими в больших алюминиевых бидонах, крашеными лавками, затхлой одеждой, сапогами, мохнатым котом и шипящим чайником на электрической плитке и бог знает какой всячиной, всегда изобилующей в деревнях.

— Как там мать? Что она там замутила опять?

— Она себе сделала пластическую операцию, но умоляла вам не докладывать. Так что молчите.

— Господи, помилуй. В таком возрасте? На что она ей?

— У нее спроси, замуж собралась, вероятно.

— У отца твоего руки всегда были в одном месте, так хоть денег умеет заработать.

— Это не он ей подсобил. А дед где? — спросил Глеб, обводя глазами переднюю.

На большом столе в комнате лежала разделочная доска с мелко рубленным репчатым луком, рядом — пластиковая миска с фаршем.

— И на что она ее сделала? На что-то путное вечно денег нет, на операцию быстро нашла. Машину бы купили, жильем твоим занялись. Когда же ты своей-то жизнью заживешь, сынок?

— Я тут, — откликнулся Степан Федорович. — За чесноком лазил. Бабка погнала. Лук-чеснок велено для котлет нашинковать мелко, как будто их термиты грызли. Иначе не ужевать, — улыбнулся он. — Зубы-то казенные.

Дед пригладил рукой не шибко густые волосы. На улице он всегда щеголял в старой выгоревшей бейсболке. Обнялись, расцеловались. Разобрали привезенные сумки. Отдали продукты и все, что было сложено для бабушки из числа хозяйственных нужд.

— Вы вот тут располагайтесь. — Бабушка показала на комнату. — А мы там. Мойте руки, сейчас ужинать сядем, у меня все готово. А пол завтра посмотришь, — подняла она Глеба, присевшего на корточки у мойки. — На ночь нечего! И так запарились небось.

Глеб выразительно глянул на Соню. Она наморщила нос, мол, ничего страшного. Пикантно!

— Нарезал, что ли? — спросила Вера Карповна у Степана Федоровича.

— Он у тебя тут в рабстве, — заметил, шутя, Глеб.

— Это я перед ним на цирлах! Пусть режет. Он так мелко, с таким терпением, с насупленными бровями, как Брежнев. Я в гробу бы видала и лук этот, и фарш, вместе взятые.

— А ты ему брови обстриги! — с интересом предложил новый поворот событий в жизни этой замечательной пары Глеб, одновременно глянув на Соню.

— Да щас! — живо отреагировал плохо слышащий дед.

— Ты что, живой, что ли? — удивилась бабуля. И уже Глебу с Соней добавила: — А я у него не спрашиваю. Молча делаю, что мне надо.

— Да я ведь не всегда мертвый! Все, бабка, отстань от меня, — торжественно возвестил Степан Федорович, передавая ей миску, и в бесшумных домашних вязаных тапках прошагал прочь.

— Девушки, вас не в одном благородном пансионе обучали? — поинтересовался Глеб.

— Что вам делать на гарнир?

— Да нам все равно.

— Ты жрать хочешь? — спросил Глеб у Сони.

— Нет.

— А есть? — спросила Вера Карповна.

— Есть она хочет всегда, — ответил за нее Глеб с доброй улыбкой палача, радостно встречающего последнюю жертву — предвестник конца рабочего дня.

— Выбирайте: салат, картошка фри, рис. Но рис вчерашний, предупреждаю. Сегодня не варила. Дед же капризничает у меня, как барин. То картошку ему жарь, то рис подавай, то макароны с маслом. А потом передумывает все. Я об плиту уже третий передник себе стерла!

На плитке радостно зашкворчали котлеты.

— Котлеты проклятые, мои любимые, — подмигнул Соне Глеб.

Около плиты умывался Боря.

— Передник-то у тебя с тысяча девятьсот пятого! — Дед подмигнул молодежи.

— Как говорила бабушка Марка Шагала, указывая на плиту: «Вот могила твоего деда, отца и моего первого мужа». И Борю мне еще завел до кучи. Геркулес ест только номер два «Ясно солнышко», три дня ему кашу с рыбой не клади — надоедает. Могла ли я подумать, что коты так похожи на нашего деда? Позавчера Боря размотал и съел два метра нитки из катушки. В остатки замотался. Где-то вытянул из-под кровати и наелся новогодней мишуры, блевал всю ночь и полдня. Выбирайте гарнир, ладно…