— Конечно! Здесь ведь сокровища. Вы даже не представляете... — и пообещала: — Вот в среду будет неэкскурсионный день, я вам обязательно покажу.

И они снова шли дальше — по гравиевым дорожкам цвета светлого янтаря, с двух сторон сжатым неправдоподобно зелеными, невероятно ухоженными лужайками, с круглыми, овальными, пирамидальными кустами лавра на них, подстриженными, как «при графе»...

И скоро они увидели пень.

На самом-то деле это сооружение не было пнем. То есть когда-то оно, конечно, было просто пнем, огромным, круглым, оставшимся от какого-нибудь гималайского кедра. Еще в графские времена кедр, видимо, срубили, так как он, скорее всего, мешал виду из дворцовых окон. А из пня сделали некое подобие огромной природной вазы — кору ободрали, ствол отполировали до светло-медового с шоколадными прожилками блеска, а сердцевину выдолбили, засыпали землей и усадили цветами.

Великолепная в своей изысканности выдумка. Вековая мощь основания огромного дерева заботливо и надежно защищала полянку в центре, цветущую каждый год какими-то несерьезно-нежными, почти полевыми цветами — не то анютиными глазками, не то маргаритками. У этого пня они и остановились.

Пень одиноко стоял в центре небольшой лужайки — один край ее заканчивался искусственным обрывом, который удерживала трехметровая каменная стена. Внизу, под обрывом, темнела дворцовая площадь, так что прямо напротив пня, отделенный от него лишь несколькими метрами брусчатки на дне обрыва, возвышался знаменитый дворец, точнее, замок. Вернее, та его сторона, что была замком, построенным по всем законам европейского Средневековья — с высокими узкими окнами в темных дубовых рамах, с почти готическими кружевами маленьких башенок на зубчатой стене... Ибо у этого строения, воплотившего то ли несбыточные мечты, то ли вещие сны влюбленного архитектора, есть две стороны — они отличаются друг от друга, как отличается любовь от страсти. Одна, «английская», выходит, как и положено, в сад, что на многие гектары вокруг превратил окрестные земли в волшебную сказку. Вторая, и это уже не замок, а именно дворец, — сахарно-белая, похожая на Тадж-Махал, с «бахчисарайским» фонтаном у входа и анфиладами мраморных лестниц, — смотрит в сторону моря, которое ласково и покорно плещется внизу, отделенное от него лишь изумрудным ковром душистых сосновых крон...

Разглядывая с высоты лужайки пустынную дворцовую площадь, Иван вспомнил, как смотрел на нее очень давно: пень был излюбленным местом для игр, еще когда они были детьми. Да и потом часто сидели на краю обрыва, прислонившись друг к другу спинами — Варвара предпочитала видеть пень и темнеющую за ним тихую глубину парка, а он — шумную площадь внизу, кишащую в те времена любознательными иностранными туристами и пионерами-артековцами — их ежедневно, как на работу, привозили сюда в раскаленно-желтых, чадящих «икарусах».

«Любопытно, — подумал он, — в конечном итоге каждый из нас стал именно тем, кем и должен был стать в результате этих посиделок: она — художницей, я — писателем...»

— Правда, он похож на пень из старого фильма «Морозко»?

Варвара прозрачно-зелеными глазами смотрела на Михаила Горелова. При этом она мечтательно ласкала ладонью почти живую, теплую, отполированную ногу пня.

— Это на тот, что зацвел от любви? — догадался Мишка.

— Не зацвел, а расцвел, и не от любви, а от надежды, — многозначительно поправил его Иван.

— Ну, все равно... Да-да, очень похоже, — пробормотал тот.

И, снисходительно улыбнувшись, отвернулся к замку, предоставив Варькиному взору свой медально четкий профиль.

«Чингачгук Большой Змей, да и только! И даже хвостик на затылке...»

Зря он так сделал. Иван знал, что пень был для Варвары не просто любимым местом в городе. Он был для нее чем-то вроде символа — оплотом красоты, романтики и детских мечтаний.

— А почему ты так пренебрежительно это сказал? Что, не веришь в надежду? В любовь, в чудо?

Варвара перестала гладить ногу пня и выжидательно уставилась на Мишку.

«Ай-ай-ай! Вот это да, девочка — не в бровь, а в глаз!» — подумал Иван. И поспешно отрапортовал:

— Так точно, не верит. Не верит!

Мишка раздраженно закатил глаза, но пока еще молчал, продолжая все так же натянуто и снисходительно улыбаться бойницам на замковой стене.

— Вань, а ты? Ты же писатель, пишешь о любви...

Он понял — она законно требует у него поддержки в том, во что он сам ее втянул. Он был просто обязан подыграть ей. Но как-то не нашелся что сказать.

А Мишка тем временем стал желчно и устало поучать, так, будто делал великое одолжение:

— Разве ты не знаешь, что все писатели, романтично и талантливо пишущие о любви, — это люди, твердо знающее, что ее попросту не существует? В природе такое явление невозможно! Те из них, что смирились, но не озлобились, видят цель жизни в том, чтобы милосердно обманывать остальных, не давать им догадаться о реальном положении вещей, вселяя надежду на то, чего никогда не было и не будет в действительности... На то, что будто бы где-то когда-то их это чувство настигнет и все такое... Ведь считается, что человек якобы только и живет этой надеждой, даже самый циничный и тупой...

Чтобы не встретиться глазами с Варварой, Иван тоже загляделся на замок — его стены из серого камня, добытого на вершинах Ай-Петри, отполированные миллионами восхищенных взглядов, казались горячими от обжигающего их в течение трех веков солнца.

— Ты в этом уверен? — медленно спросила Варвара, поглядывая на Мишку с испугом и жалостью.

Так иногда смотрят молоденькие девчонки на бомжей-калек.

Ее вопрос остался без ответа. И тогда требовательный, вопрошающий взгляд зеленых глаз переместился на Ивана.

— Но разве можно жить без любви? Вань!! Весь мир крутится вокруг любви, все искусство, и подвиги, и преступления... Ну просто все!

«Вот именно — крутится. Вот именно — вокруг».

Так он тогда подумал. Говорить он этого, конечно же, не стал — сейчас это было не то, что нужно.

И он снова промолчал.

Зато Мишка разразился гомерическим хохотом, который прозвучал слишком громко на фоне тихого «пейзажа с пнем». Смеяться ему было непривычно, и потому, наверное, смех казался ненатуральным, а промелькнувшие в нем истерические нотки — оскорбительными. Отсмеявшись, он сказал:

— Ну!! Вот это ты по адресу обратилась! Сейчас он тебя просветит — и про то, что любовь есть восприимчивость к физическим запахам, и про то, что можно заставить себя полюбить кого угодно, «по собственному желанию», так сказать... И про то, как можно прекрасно жить без любви!

Потом Варвара насмешливо и грустно смотрела на Ивана, когда он путал слова в косноязычных попытках ее поддержать — в том смысле, что да, да, мол, без любви, конечно, быть счастливым никак нельзя... А думал в это время о том, что сам он, хоть и не отвергал, разумеется, любовь столь яростно, как Мишка, и даже, наоборот, относился к ней очень положительно, да только вкладывал в это понятие, видимо, совсем не тот смысл, каким наделяла его она.

А в это время Мишка насмешливо и злобно смотрел на Варвару. Она казалась рядом с ними такой недоверчиво-удивленной, такой жалкой и трогательной, словно ребенок, впервые услышавший от более старшего или менее счастливого товарища о том, что никакого Деда Мороза не существует, а подарки под елку незаметно кладут родители... А Мишка выглядел таким уверенным, таким желчным в своей разочарованности, в своем «реальном видении жизни», как будто бы сам никогда не был сумасшедшим влюбленным мальчишкой... А солнце так горячо, так оранжево полыхало всеми своими отражениями в высоких английских окнах на замковой стене... И Ивану вдруг вспомнились все его собственные сомнения, все давние обиды на Мишку, и то самое неприятное чувство на свадьбе, и счастливые глаза Тамары...

И он сказал:

— Ну-ка, ну-ка! Расскажи-ка нам, хорошо ли ты живешь без всех этих глупостей — надежды, чуда... Ну и всего такого?

— Вполне, — с раздражающей уверенностью спокойно подтвердил Мишка.

— И без любви? — просто спросила Варвара.

— В твоем понимании — без, — ядовито улыбнулся он.

— Не может быть, — после недолгой паузы покачала головой она.

Да и как, собственно, она могла в это поверить? Она, существо, настолько явно созданное для любви и чуда, для наслаждения и надежды!

И она упрямо повторяла, словно убеждая саму себя:

— Не может быть!

— Каждому свое! — безжалостно отрезал Михаил Горелов.

Вот здесь-то он и дал маху, не поняв в запале, какую ловушку ему приготовили.

Шагнув на круто уводящую вниз, в сторону замка, тропинку, он стал спускаться и уже на ходу, тоном строгого родителя, уверенного в своей правоте перед неразумным чадом, примирительно, но твердо повторил:

— Каждому — свое. — И добавил: — Мне так больше нравится.

Намекал, что разговор окончен. Но не тут-то было.

— Да? А незаметно.

Эти три слова, тихо сказанные Варварой больше себе, чем кому-то еще, прозвучали как выстрел. Иван мысленно втянул голову в плечи. И предпочел не видеть, каким взглядом ответит ей на это Мишка, так резко развернувшийся на узкой тропинке, что слышно было, как жалобно заскрипел крошащийся гравий у него под ногами.


ГЛАВА 13


...Из «дворцовой зоны» они уходили молча, не глядя друг на друга, точно незнакомцы, каждый сам по себе. Мишка был надут, угрюм и резок. От него шли такие мощные волны злости, которые могли бы запросто опрокинуть легкую бригантину Варькиного идеализма, если бы она не спряталась, как в бухту, за спину Ивана, на всякий случай отойдя от него подальше... И он с готовностью принимал на себя роль защитника, благодарный ей за неожиданную смелость, чувствуя себя виноватым за то, что не смог поддержать ее, и печальный от сознания бесполезности своей возможной поддержки... Да и как он мог ее в этом поддержать?! Сам-то он последние несколько лет занимался тем, что сочинял так называемые «экзистенциальные» пьесы о ненастоящей любви и ненастоящей дружбе. Многим они казались очень современными, точно отражающими теперешние нравы... Особенно это нравилось тем, кому легче было, глядя на его «героев», оправдывать собственное малодушие — таких любителей набиралось достаточное количество, и пьесы имели успех.