– Восемнадцать шиллингов десять пенсов – разве этого достаточно, чтобы принести домой в конце недели? Как-никак, а у меня жена и трое детей. Они-то ни в чем не виноваты, но старый Фарли должен, черт побери, соображать, что на такие деньги не проживешь. Что мне, с голоду околевать что ли? Он просто скряга, Стэн, да ты и сам об этом знаешь, – заключил он свою тираду, показывая, что на сей раз намерен идти до конца.

Стэн сочувственно покачал головой и... отвел глаза: трудно было вынести упорный взгляд Большого Джека.

– Ты абсолютно прав, – согласился мастер. – Платить такие деньги – это преступление. Но кругом полно народу, и они получают в неделю всего по двадцать шиллингов, хотя по должности им положено куда больше. Да я и сам получаю ненамного больше этого. А что тут можно поделать? Ничего! Согласен – работай, не согласен...

Он сказал Стэну, что работать больше за такую плату не намерен. Но уже в субботу снова отправился на завод, проглотив свою гордость. Переговорив со старшим мастером Эдди, его давним другом, с которым они играли вместе еще мальчишками, он, однако, узнал от него, что через неделю тот может взять его к себе и платить по двадцать шиллингов в неделю – не так уж много, но все-таки повышение... Надо ли обо всем этом рассказывать Элизабет? Пожалуй, все же не стоит. Она знала, как ненавистна ему его будущая работа на заводе, так что ее рассказ только бы ее расстроил, ухудшив и без того плохое состояние. Нет, точно, не стоит. Пусть пройдет неделя: если ему, правда, дадут эти деньги, тогда можно и рассказать жене все как было. Утешало его только то, что новое место работы размещалось минутах в десяти от их дома, в долине, на другом конце деревни, что возле берега реки Эр. Это значит, что он сможет быть поблизости от Элизабет и всегда, если потребуется, прийти ей на подмогу. Сознание этого согревало сердце – новая работа уже не представлялась ему больше такой непереносимой.

Но вот часы на деревенской площади пробили пять – Джек тут же вскочил с места и пошел к двери кухни – той поистине львиной поступью, которая бывает у многих высоких мужчин. Перешагивая через две ступени, он стал быстро подниматься по каменной лестнице – звук его подбитых гвоздями тяжелых башмаков гулким печальным эхом отдавался в тишине дома, наполняя его почти траурным металлическим звучанием.

Эмма, уже переодевшаяся, стояла подле кровати матери вместе с братьями, Уинстоном и Фрэнком: вся троица в своей серой обтрепанной одежде казалась воплощением безутешного горя. Впрочем, латанная-перелатанная, одежда эта выглядела тем не менее безукоризненно чистой и аккуратной, как и они сами, – тщательно вымытые лица, волосы причесаны не как-нибудь, а на совесть. И хотя дети Джека и Элизабет были не слишком похожи друг на друга, в каждом из них чувствовалось то несомненное изящество, которое заставляет забывать даже о самых нищенских одеяниях. В каждом из троих ощущалось и своеобразное достоинство, застывшее на их серьезных лицах. При виде ворвавшегося в спальню отца они расступились, давая ему дорогу. В отличие от них Джек излучал бурную энергию, а на его губах играла бодрая улыбка, о которой он вовремя позаботился.

Элизабет полусидела в кровати, опираясь на целую гору подушек. Несмотря на крайнюю бледность – в лице ее не было буквально ни кровинки – жар, казалось, спал, и она обрела определенное спокойствие. Эмма успела вымыть мать, причесать волосы и накинуть ей на плечи голубую шаль: этот цвет еще больше подчеркивал голубизну прекрасных глаз, как и разметавшиеся по подушкам мягких, совсем как шелковые нити, волос. Сердце Джека защемило, когда он взглянул на высвеченное пламенем свечи лицо жены. Мраморно-бледное, оно напомнило ему резные слоновьи бивни, на которые он в свое время насмотрелся в Африке. Черты этого лица были заостренными, словно над ними потрудился искусный резец ваятеля, грубость плоти больше уже не ощущалась. Казалось, сама Элизабет превратилась в маленькую изящную статуэтку.

Теперь лицо Элизабет озарилось улыбкой – она увидела мужа, склонившегося над кроватью. Она протянула к нему свои исхудалые руки – муж с какой-то непонятной яростью подхватил жену и прижал ее к себе, как будто не собирался отрывать слабое, немощное тело от своего, сильного и мужественного.

– Сегодня, Элизабет, мы совсем молодцом! – воскликнул он с нежностью, словно ласкавшей сам воздух комнаты и делавшей его голос легко узнаваемым.

– Да, Джон, мне и вправду лучше, – подтвердила она, стараясь придать своему лицу как можно более мужественное выражение. – Думаю, вечером, когда ты придешь с работы, дорогой, я уже смогу подняться. Приготовлю тебе тушеную баранину с луком и клецками, напеку булок...

Большой Джек с осторожностью опустил жену на кровать, так чтобы голова была как можно выше. Сейчас, когда он смотрел на до неузнаваемости осунувшееся лицо жены, он видел не его, а совсем другое лицо, принадлежавшее той красивой молодой девушке, которую он полюбил когда-то и на всю жизнь. Устремленный на него взгляд был исполнен такой нежности и такого безграничного доверия, что его сердце заныло от печали: ничего, ничего не сможет он сделать, чтобы спасти ее. И вновь – это случалось с ним все чаще и чаще – его охватило неодолимое желание схватить жену на руки, унести ее прочь из этой жалкой комнатенки и подняться с ней на вересковый луг, который она всегда так любила. Там, наверху, где воздух чист и бодрящ, а небо того же цвета, что и ее глаза, он знал это, ее болезнь улетучится, а тело наполнится чудодейственной силой, которая должна вернуть ей жизнь.

Но сейчас там дули холодные северные ветры, и лиловато-бледные краски лета еще не радуют глаз, а легкие теплые туманы еще не вступили в свои права. Скорей бы пришло лето – тогда бы он и вправду поднял свою Элизабет на Вершину Мира, как она называла это место. Поднял бы – и положил на маленький холм среди вереска, зеленых папоротников и нежных молодых листьев черники. И она сразу выздоровела бы. Они сидели бы вдвоем под сенью скал Рэмсден Крэгс, вокруг них светило бы яркое солнце, которым наслаждались бы только они двое, не считая, конечно, коноплянок и жаворонков, порхающих в золотистых струящихся лучах. Но нет, это невозможно. Земля еще скована февральскими морозами без инея, над безлюдной в это время года вересковой пустошью гуляет промозглый ветер, небо пасмурно и дождливо.

– Джон, дорогой, слышал ли ты, что я сказала? Я говорю, что к вечеру постараюсь встать, и мы все вместе поужинаем у камина, как прежде, когда я была здорова. – В голосе Элизабет прозвучало оживление, вызванное, конечно же, приходом Джека, чье присутствие пробуждало в ней новые силы.

– Нет, милая, тебе пока еще нельзя вставать с постели, – произнес муж хриплым от волнения голосом. – Доктор говорит, ты должна как следует отдохнуть, Элизабет. К нам придет попозже Лили. Она присмотрит за тобой и сготовит ужин. А ты обещай мне, женушка, что не выкинешь никакой глупости, ладно?

– Напрасно ты так беспокоишься обо мне, Джон. Хорошо, обещаю, раз ты просишь. И не буду сегодня вставать.

Нагнувшись совсем низко, чтобы его слова могла услышать только она одна, он прошептал:

– Я люблю тебя, Элизабет. Больше всех на свете.

Она пристально заглянула ему в глаза и увидела в них подтверждение этих слов – любовь сияла там незамутненная, нескончаемая.

– И я люблю тебя, Джон. До гроба, и даже потом, – шепнула она в ответ.

Быстро поцеловав ее, он выпрямился, не осмелившись снова бросить на нее взгляд. Теперь все его движения были дерганными и неуклюжими, как если бы он вдруг разучился управлять своим огромным телом. Тремя большими шагами он пересек спальню и скомандовал:

– Поцелуй маму и пошли, Уинстон. У нас с тобой, учти, не остается ни капли времени! – Отрывистый тон помогал отцу скрыть обуревавшие его чувства.

Уинстон и Фрэнк подошли поцеловать мать и тихо направились к дверям. С тех пор как они поссорились на кухне, он еще ни разу не сказал Эмме ни слова и теперь посылал ей одну из своих самых очаровательных и беспечных улыбок:

– Увидимся в субботу, Эмма. Тра-та-та-та... – обернулся он к сестре, выйдя на лестницу.

– Тра-та-та-та, Уинстон... – и добавила, обращаясь к младшему брату: – А ты, Фрэнк, тоже давай пошевеливайся. Работа не ждет. Я сейчас спускаюсь, можем пойти вместе, хорошо?

Фрэнк утвердительно кивнул, сохраняя на своем маленьком бледном личике весьма серьезное выражение.

– Хорошо, Эмма, – соглашаясь, воскликнул он, затопав вслед за братом по лестнице.

– Тебе что-нибудь еще надо, мамочка, пока я не ушла? – спросила Эмма, присаживаясь на край кровати.

– Ничего, – покачала головой Элизабет. – А чай твой был просто замечательный, доченька. Скоро придет Лили. Так что иди спокойно, не волнуйся. Я не голодная.

Как же мать выздоровеет, если она совсем ничего не ест? Откуда у нее возьмутся силы, подумала Эмма с тревогой, но постаралась придать своему голосу как можно больше бодрости:

– Только обещай, что съешь все, что принесет тетя Лили. Тебе надо быть сильной, чтобы одолеть болезнь!

– Съем, съем, – едва нашла в себе силы улыбнуться мать.

– Свечу задуть? – спросила Эмма, поднимаясь, чтобы уйти.

Элизабет с любовью посмотрела на дочь.

– Погаси, когда будешь уходить. Я немного посплю. До чего ж ты у меня хорошая, девочка ты моя золотая. Прямо не знаю, что бы я без тебя делала. Ты не опаздываешь к себе в Фарли-Холл? Смотри, а то миссис Тернер не будет отпускать тебя посреди недели проведать меня. Миссис Фарли – это настоящая леди. Не то что некоторые.

– Да, мам, – прошептала Эмма, с трудом удерживая слезы и потому отчаянно моргая.

С нежностью поцеловав мать на прощание, поправив подушки в изголовье и сбившиеся простыни и разгладив стеганное одеяло ловкими движениями привыкших к работе рук, Эмма добавила:

– Знаешь, мамочка, когда я буду возвращаться в субботу, то постараюсь по пути сорвать тебе веточку вереска. Может, где-нибудь в расщелине удастся найти, если и там мороз до него не добрался...