— С какой стати мне возражать? Только меня-то это все не касается. У меня билет в обе стороны.

— Ален, ну я ведь сто раз уже тебе говорил, что без тебя никуда не поеду. Не собираюсь я возвращаться домой и ждать, пока мать сделает тебе приглашение. Мы с тобой вернемся в Москву, там распишемся, а в Италию полетим вместе, как муж и жена. Как тебе такой план?

— Отличный план, товарищ Жуков…

Как мне такой план? Мне, девчонке из провинциального городишки, выросшей во дворе, где мужички в растянутых майках, весело матерясь, стучат о грубо сколоченный стол костяшками домино, а испитые, заезженные готовкой и стиркой тетки устало погоняют чумазых детей? Мне, единственной дочери крикливой парикмахерши теть Веры и заводского рабочего дядь Игоря, каждую субботу расслаблявшегося после трудовых будней «беленькой», а в начале девяностых, после развала родного завода, устроившего себе с ее помощью праздник каждый день? Мне, с самого раннего детства только о том и мечтавшей, как бы выбраться из этого проклятого, провонявшего прокисшим пивом и семечками мирка в другую жизнь? Ради одной этой голубой мечты я зубрила ночами иностранные слова, давилась раскисшими макаронами, копя деньги на билет до Москвы, стирала после каждого экзамена единственную белую блузку в жестяном общежитском тазу. Корпела над учебниками, подрабатывала переводами, разносила по вечерам газеты и понимала, что до той самой, блестящей, белозубой, легкой и пьянящей, жизни мне по-прежнему как до луны пешком.

И вдруг она сама нашла тебя, обрушилась на голову золотым дождем, и теперь тебе страшно. Ты ведь никогда не верила в сказки, не ждала даже, что спасти тебя из опостылевшего болота явится какой-нибудь прекрасный принц. Знала, что у твоих потенциальных принцев брюшко, лысина и толстый кошелек, а вытаскивать из грязи нужно саму себя за волосы, как барон Мюнхгаузен. За что, за какие такие заслуги судьба решила вот так над тобой поглумиться, преподнести на блюдечке этот мелодраматический финал, как будто списанный из мексиканского «мыла»? Какой подвох она тебе готовит?

— Подожди, я не понял. Так ты согласна? — настойчиво повторил Эд.

Что за глазищи у этого мальчишки! Робкие и нахальные, честные и лукавые одновременно. Смотрит на меня, и все мои сомнения и страхи улетучиваются из головы, и я ничего уже не помню, почти не существую. Я — часть его, как ладонь или ступня, и сама мысль о том, что мы можем быть не вместе, кажется абсурдной — не разлучишь же человека с собственной ногой.

— Ты согласна? — произносят его губы, почти касаясь моей щеки, опаляя горячим дыханием.

И в животе у меня взрывается бомба, я тянусь к нему и шепчу в эти самые губы:

— Согласна, согласна, согласна…

Ночное небо кренится и валится на нас, и мы стоим, вцепившись друг в друга, придавленные его тяжестью, и не смеем перевести дыхание.

— Знаешь, — говорит он, играя моей ладонью и глядя куда-то мимо. — Я теперь понял, что ты была права. Что справедливость — не самое главное в жизни. Я вот сейчас это понял, потому что по справедливости я тебя не заслужил. Я ведь ничего особенного, ничего хорошего в жизни не сделал… А ты все равно у меня есть. Мне тебя авансом дали, понимаешь?

— Понимаю, — шепчу я, — думаю, что понимаю.

— И мама… Как она сказала этой женщине: «Прости меня!» Ведь она перед ней не виновата, она вернула то, что та у нее отняла, это было правильно и справедливо, а она все равно попросила прощения. И меня тогда как будто по голове стукнуло. Справедливым быть легко, это ничего не стоит. Куда труднее научиться прощать, быть… как это… я забыл по-русски это слово…

— Милосердие? — подсказала я.

— Да! — обрадовался он. — Оно важнее. Милосердие важнее справедливости! Завтра я пойду к маме и скажу, что мне неважно, за кем она была замужем и почему сидела в тюрьме. Я все равно люблю ее, потому что она моя мама. Она носила меня на руках, пела мне колыбельные, мазала йодом разбитые коленки… И что бы ни случилось между нами, этого никто у нас не отнимет. Она навсегда останется для меня мамой — самой любимой на свете. И я сделаю все, чтобы она была счастлива. Постараюсь найти общий язык с Евгением, если для нее это важно. Вот с завтрашнего дня и начну!

— Зачем же ждать до завтра? — возразила я.

— Ночь же, — засмеялся он. — Она, наверно, спит. Зачем ее будить?

— Знаешь, мне кажется, ради такого случая она рада будет проснуться, — заметила я.

— Ты думаешь? Ну, тогда я пошел?

Он сорвался с места, торопясь теперь, вооруженный этим новым, осенившим его знанием, как можно скорее загладить свою вину, уничтожить воспоминание о жестокости, с которой вел себя в последние дни. Вдруг замедлил шаги, обернулся и крикнул:

— Ты не уходи никуда без меня, хорошо? Я скоро.

— Не уйду, — пообещала я. — Без тебя теперь никуда. Куда ты, туда и я.

— Я мажор, а ты минор, — засмеялся он и рванул прочь.

Я придвинула поближе к перилам плетеное кресло, забралась в него с ногами, щелкнула зажигалкой, прикуривая. Где-то вдалеке загудел, проплывая мимо, другой пароход. Луна уже закатилась, и влажная, пропитанная тревожными отзвуками темнота опустилась на меня. Становилось прохладно, я передернула плечами.

— Отдыхаешь, сучара бацильная? — раздался над ухом хриплый надтреснутый голос.

Вздрогнув, я обернулась и встретилась с узкими, злобно прищуренными глазами Ваньки-Лепилы. Подкравшийся, как всегда, беззвучно, он буравил меня взглядом, дыша в лицо тяжелым перегаром. Рука его сжимала горлышко недопитой бутылки. Я рванулась в сторону, но жилистая, испещренная наколками клешня молниеносно отбросила бутыль, глухо стукнувшую о палубу, ухватила меня за плечо и вцепилась в него мертвой хваткой.

— Не спеши, падла, — просвистел Черкасов. — Тебя не учили, что за базар отвечать нужно? Ты кого мудаком назвала? С кем в игры играть вздумала, кукла?

Мне сделалось по-настоящему страшно. Кто его знает, на что способен этот злобный, распаленный алкоголем, уверенный в собственной безнаказанности мозгляк? Ему ведь ничего не стоит придушить меня здесь, в темноте, а потом выбросить тело за борт, и никто не станет с ним связываться.

— Пустите меня!

Вскочила на ноги, толкнула на него кресло. На мгновение он выпустил меня, и я бросилась в сторону. Но какой-то утробный волчий инстинкт, позволявший этому смердящему зэку ориентироваться в темноте, снова вывел его на меня.

Я металась во мраке, пытаясь улизнуть, спрятаться. Зазвенев, покатилась в угол задетая моей ногой бутылка. Вспомнился дорогой папочка, озверевший от пьянки, белоглазый, размахивающий посреди кухни кожаным офицерским ремнем. И как мы с мамой, визжа, улепетывали от него и барабанили в дверь к соседям.

— Помогите! — хрипло заорала я.

Лепила все-таки изловчился и догнал меня, дыхнул в лицо сладковато-удушливо. Зеленея от омерзения, я ударила его коленом в солнечное сплетение. Согнувшись от боли, он ухватил меня за лодыжку и повалил на дощатый пол, накрыв сверху своим жилистым телом. Короткие узловатые пальцы шарили по коже, пытаясь найти застежку на джинсах. Увернувшись, я вцепилась зубами в его ухо, он замычал от боли и с силой хлестнул меня по лицу так, что голова откинулась и стукнулась затылком о палубу. Задребезжала, разбиваясь об угол стены, бутылка. Лепила прохрипел:

— Я тебе, тварь, морду-то подправлю! Чтоб знала наперед, с кем связываешься…

Отчаянно уворачиваясь, я все же ощутила, как по щеке вскользь чиркнул осколок стекла, и завизжала что есть мочи.

Почти теряя сознание, я услышала все-таки топот ног и голос Эда:

— Алена! Ты где, Алена?

— Эд! — выкрикнула я. — Эд! Помоги!

Какая-то сила сдернула с меня Черкасова. Пытаясь отдышаться, чувствуя, как с трудом врывается в легкие жгучий воздух, я подтянулась и села на полу. Перед глазами все плыло, голова надсадно болела. Я отерла тыльной стороной ладони кровь с поцарапанной щеки и вгляделась в кружащуюся темноту.

Чуть поодаль перекатывались по палубе два сплетенных в клубок, сцепленных в схватке тела. Я почти не видела их, слышала лишь какую-то возню, сопение и хриплые выкрики. Нужно было сделать что-то, позвать на помощь… Я же никак не могла собраться, все сидела на полу и терла ладонями лицо.

— Отвали, выкормыш сучий, — просипел Черкасов.

Эд навалился на него. Лепила хрипло выдохнул, сделал быстро какое-то резкое движение, выбросив вперед правую руку. Эд как-то странно сдавленно всхлипнул и тяжело осел на противника. Неловко выпроставшись из-под его тела, Черкасов, шепотом матерясь, рванул в черноту. И разом все стихло.

— Эд, — позвала я, помедлив несколько секунд.

Он не откликался. Я попробовала встать и тут же снова опустилась на пол, схватившись за уплывающую голову. Уже не делая попыток подняться, на четвереньках поползла туда, где чернела на полу аморфная бесформенная масса. Наткнулась на что-то твердое, ладонью ощупала спутанные шелковистые кудри. Опустившись на палубу, я притянула себе на колени ставшую вдруг отчего-то ужасно тяжелой голову Эда, дотронулась дрожащими пальцами до его теплых век, до полуоткрытых губ, позвала снова:

— Эд! Ты слышишь меня? Эд!

И сидела так, не видя, не слыша ничего вокруг себя, лишь ощущая, как что-то вязкое и горячее пропитывает ткань джинсов.

* * *

— Что происходит? — донесся из темноты властный решительный голос. — Кто кричал? Почему нет света на корме? Павел! Миша! Где все? Уволю, к чертовой матери!

И в ту же секунду где-то щелкнул тумблер, и площадка вспыхнула бледным мертвенным светом. Сначала я увидела Голубчика. Он стоял в нескольких шагах и смотрел на меня расширившимися глазами. Я хотела улыбнуться ему, объяснить, что не случилось ничего страшного, Эд просто подрался, защищая меня. Мальчишка, с кем не бывает! Ну, получил по голове, потерял сознание. Сейчас придет в себя. Вот сейчас. Еще минута.