— Конечно. Отчего бы не справиться, — заверила я с самым убедительным видом.

— Что касается оплаты вашего труда… — начала было Стефания, но Голубчик перебил ее:

— Этот вопрос я сам уладил с Аленой.

Синьора гневно повела бровями и возмущенно зарокотала:

— Сколько раз я просила тебя не вмешиваться в мои финансовые дела. Пойми, ты ставишь меня в неудобное положение. Уж поверь, мне вполне хватает средств на то, чтобы самостоятельно платить персоналу.

Персоналу, значит. Другими словами, обслуге. Вот за кого меня тут считают. Как еще за один столик сесть не побрезговали. Усилием воли я подавила готовые сорваться с языка резкие слова. Ничего, ваше благородие, мы еще посмотрим, как вы потом запоете. Я, изловчившись, вытянула под столом ногу и легко коснулась кончиками пальцев лодыжки Эда. Тот дернулся, покраснел и быстро взглянул на меня. Я же в ответ на его взгляд чуть приопустила ресницы и скромно улыбнулась. Вот будет удар для пафосной мамаши, если ее наследничек по уши втрескается в прислугу.

— Мне просто приятно было подготовить все к твоему приезду. Я совершенно не собираюсь мериться с тобой толщиной кошелька, — ласково заверил собеседницу Голубчик. — Тем более что, надеюсь, вскоре это окончательно потеряет всякий смысл.

— Что ты имеешь в виду? — насторожилась Стефания.

— Я тебе позже объясню, хорошо? Сейчас, наверно, лучше закончить все дела с Аленой.

«И выпроводить ее с нашего великосветского ужина», — мрачно закончила я про себя. Дерзайте, господа, что-то мне подсказывает, что за этим столом найдется человек, который будет настаивать на моем участии в продолжении банкета.

— Да, конечно, — кивнула Стефания.

Стефания-Светлана протянула мне вместительный черный саквояж, все это время лежавший на одном из стульев. Пухлая сумка явно была старой, потертой, с местами потрескавшейся кожей.

— Я взяла все, что попалось под руку. В этой сумке я хранила газетные вырезки и журнальные рецензии еще в самом начале карьеры. Думаю, по ним можно составить представление о первых годах моей жизни за границей. Давайте начнем с этого, остальной материал я предоставлю вам позже, он у меня в каюте.

Я приняла из ее рук саквояж, щелкнула металлическим замком. Под пальцами зашелестела старая бумага. Я двумя пальцами наугад выудила какой-то красочно иллюстрированный журнал, вроде бы французский. Певица кивнула:

— Да, припоминаю, здесь, кажется, была статья о постановке «Паяцев». Или «Риголетто»… Я много лет не заглядывала в этот саквояж. Придется вам как-нибудь самой со всем разобраться.

— Я справлюсь, не сомневайтесь, — кивнула я. — Но почему вы хотите начать сразу с эмиграции? Обычно мемуары начинают с детства. Первые впечатления, семья, выбор профессии, учеба… Наверное, о вашей жизни в Союзе тоже стоило бы упомянуть.

Кажется, я, сама того не понимая, произнесла какие-то запретные слова. Лицо синьоры мгновенно закрылось, захлопнулось, словно шкатулка с секретом, стало черствым и надменным. Глаза сделались пустыми и плоскими, как у барракуды, губы сжались в тонкую нить. Голубчик, немедленно ощутивший перемену настроения своей чаровницы, тронул ее запястье и открыл уже рот, собираясь как-то сгладить неловкость, как вдруг в разговор вмешался Эд:

— В самом деле, мам! Почему ты так не любишь говорить про свою жизнь в России? Даже мне не рассказываешь, а я почти ничего не помню. Только кусочек окна, из которого страшно дует. И еще почему-то есть очень хочется…

— Воспоминаниями о жизни в России я займусь самостоятельно, — отрезала наконец Стефания. — Эд, милый, ты не мог бы принести мне из каюты сумочку? Кажется, я забыла ее на столике. Пожалуйста!

Она настойчиво посмотрела на сына, и тот понуро поднялся из-за стола и, бросив на меня короткий взгляд, заверил:

— Я мигом. Сейчас вернусь.

Юноша ускакал, и Голубчик тут же ухватил Стефанию под локоток, заявив:

— Вот что, Свет, пойдем прогуляемся на террасу, пока не принесли горячее. Мне как раз нужно сказать тебе пару слов. Алена, извините нас, мы ненадолго.

Опершись на его руку — уж я-то знала, до чего это бывает приятно, — синьора проплыла на тускло освещенную разноцветными лампочками террасу. Я же, оставшись за столом одна, не нашла себе другого развлечения, кроме как покопаться во врученном мне саквояже. Старые газеты пахли пылью и лежалой бумагой. У многих журналов намертво склеились глянцевые страницы. Временами попадались тетрадные странички с короткими записями от руки: «19.09.1986. «Травиата» в Ла Скала. В президентской ложе был Бентино Кракси. После выступления прислал мне корзину белых роз».

Ни фига себе! Премьер-министр! Я продолжала лениво шарить по сумке и вдруг нащупала какой-то твердый прямоугольный предмет за подкладкой. Интересно, интересно, посмотрим. На глазах у изумленных официантов я почти нырнула головой в разверстую пасть саквояжа, отыскивая потайную «молнию». Угу, вот и она, родимая. Что у нас здесь? Может, забытый футляр с фамильными драгоценностями?

Однако во внутреннем кармане сумки оказалась всего лишь общая тетрадь в темном клеенчатом переплете, совершенно обычная — я сама в таких сто раз писала конспекты, — только очень уж старая, еще старее, чем остальной бумажный хлам. Страницы с побледневшими, почти стершимися клетками исписаны быстрым размашистым почерком. Я открыла тетрадь наугад и прочла:



Мне душно. Жесткий корсаж сценического костюма давит грудь, нечем дышать. Я судорожно дергаю золотистую тафту, мелкие металлические застежки царапают пальцы. На виски давит изнутри невыносимая тяжесть, кажется, если я услышу от этого человека еще одно слово, голова лопнет, расколется на куски.

В тесной, пропахшей театральным гримом и нафталином гримерной полутемно. Лишь маленькая лампа над зеркалом тускло мерцает. Развешанные на рейке под потолком платья шуршат и качаются в темноте, словно ожившие призраки. По стенам мечутся зловещие тени. Полумрак отливает багрянцем и темным золотом.

— Я даже рад, что ты узнала! Чего рыдаешь, актриса? Чего ты добиваешься? По-твоему, мы сможем жить втроем?

Я отворачиваюсь, отхожу к стене, подолы развешанных платьев гладят меня по волосам, скользят по лицу. Я больше не понимаю, не хочу понимать, что он говорит. Этот голос — низкий, хрипловатый, я знаю каждую его интонацию, каждый вздох и каждую паузу. Я помню, как этот голос шепчет, задыхаясь от страсти, как он смеется, как сипит, устав от многочасовых споров. Но до сих пор я не слышала в нем такой издевательской жесткости. Это просто невыносимо. Я не знаю, что делать, как прекратить эту раздирающую меня изнутри боль. Каждое его слово бьет меня под дых, хочется свернуться, скорчиться на полу, прикрыв руками голову. Я больше не могу бороться, возражать, я просто хочу, чтобы все это кончилось, чтобы я очнулась от проклятого горячечного кошмара.

Обернувшись, я вижу его обезображенную черную тень на стене. Тень взмахивает длинными, как плети, руками, откидывает громадную голову. Но ведь это не он. Я знаю его, он порывистый и великодушный, он красивый и родной, он не терпит грубости и пошлости, у него гибкое легкое тело и ласковые глаза. Это не он, не он, он никогда не ненавидел меня.

Этого черного, страшного призрака я не знаю. Я боюсь его и ненавижу, ненавижу какой-то утробной животной ненавистью. Это она кипит у меня внутри, клокочет, тесня дыхание. Что же ты смеешься надо мной, черный человек? Это ты, я знаю, это ты вот уже полчаса читаешь мне смертный приговор, он бы никогда так не смог. Проклятое кладбищенское чудовище, душу высасывающий морок! Я справлюсь с тобой, не возьмешь!

Рука моя, словно помимо воли, шарит по низкому маленькому столу, на котором костюмер разложила реквизит для завтрашнего представления. Пальцы натыкаются на забытые среди деталей костюма портновские ножницы, вцепляются в них, словно в единственное спасение в этом тошнотворном, туманящем глаза мире. Массивное тяжелое острие со змеиным свистом скользит по тонкому полотну. Я двигаюсь на голос, почти ничего не различая в мутной полумгле. Он пульсирует у меня в голове, манит меня.

— И потом… Ты просто надоела мне.

— Но как… как ты мог так быстро разлюбить меня?

— Ну, — привидение усмехается, тонкие страшные руки-плети на стене описывают волнообразную дугу, — значит, я вот такой вот влюбчивый…

Его голос темным набатом гудит в висках, заполняя собой все пространство, и я в мучительной попытке избавиться от него точным, сто раз отрепетированным движением коротко бью снизу вверх под ребро. Тяжелый заточенный предмет мягко входит в тугую плоть и с глухим стоном ударяется о подреберную кость, на пальцы мне брызжет что-то теплое. Наступает тишина.

Он оседает на меня всей тяжестью, и я не выдерживаю веса, валюсь на пол. Больно бьюсь затылком о каменный пол и вот сейчас, словно впервые, вижу над собой его бледное лицо.

Оно кружится надо мной, грудную клетку сдавливает, и я наконец проваливаюсь в блаженное черное ничто.

4

Я едва успела затолкать тетрадь обратно в портфель, увидев возвращающуюся с террасы пару. Не похоже, чтобы синьора намеренно вложила эту тетрадь в материалы для будущей книги, скорее всего, просто забыла о ней — она ведь сказала, что не открывала этот саквояж давным-давно. Интересно, что это? Примадонна на досуге балуется кропанием детективов? А может, там, в тетрадке, воспоминания юности? Тогда тем более не стоит пока афишировать, что я ее нашла. Шантажист из меня, конечно, вряд ли получится, а вот немножко сбить спесь с зазнавшейся богачки, пожалуй, удастся.

Укрывшись за спиной официанта, как раз расставлявшего на столе аппетитно дымящиеся блюда, я сунула тетрадку обратно в потайной карман и невинно улыбнулась подходившим хозяевам вечера. Они мило беседовали между собой. Стефания явно чувствовала себя в своей тарелке, непринужденно смеялась, была приятно возбуждена, сверкала глазами, зубами и серьгами, старая сука. Дробный звонкий смех ее звучал так заманчиво и зовущее, что наверняка сводил окружающих мужчин с ума. Голубчик, однако, выглядел как обычно, спокойным и уверенным в себе, и лишь хищный прищур настороженных, как у голодной куницы, глаз выдавал сдержанное нетерпение и заинтересованность.