Нет, осталось что-то еще, думал Бруно, или это все одно и то же? Что же я должен еще сделать? Если бы существовал Бог, он бы сделал это за меня. Порой ему грезился Бог. Бог висел над ним в виде прекрасного паука eresus niger, слегка покачиваясь на чудесной, почти невидимой золотой нити. Другую нить Бог спускал к нему, и она колыхалась над его головой, а когда Бруно хватал ее, нить рвалась. Легкое, нежное касание нити вызывало мучительное и в то же время блаженное ощущение. Потом неожиданно eresus niger начинал увеличиваться в размерах и вдруг становился головой отца Бруно. Его лицо заслоняло все небо.

Бог сделал бы это за меня, но Бога нет, напряженно думал Бруно. И начинал размышлять о женщинах. Он видел Морин, которая сидела в кафе за шахматной доской, не сводя глаз с красных и белых фигур, время от времени двигая то одну, то другую. У нее голубые глаза, я глаза не любил голубые, но они у нее такие, что теперь я люблю голубые. Морин носила строгую красно-белую шляпку-котелок, низко надвинутую на глаза. Как же он раньше не догадался, что шляпка сочеталась с шахматными фигурами? Неужели она специально ее носила? Нужно спросить у нее при случае.

— Нужно спросить у нее, — сказал он вслух.

— Что, Бруно?

— Нужно спросить у нее.

Светловолосая женщина подошла к нему, села на кровать, взяла его за руку, как бывало и прежде. Ее крупное лицо цвета слоновой кости было усталым, грустным. Несколько раз он видел — она тихо плакала, думая, что он спит. Кто она? Сколько ей лет? На лице у нее ни морщинки, но она явно немолода.

— Что, Бруно, дорогой?

— Муха запуталась в паутине, — сказал Бруно.

Большой diadematus сплел изящную сферическую паутину в верхнем углу окна за стеклом. Обычно он висел вниз головой или сидел в трещине на раме, в маленьком жилище из паутинок, соединенном с центром сферы крепкой сигнальной нитью. Бруно целыми днями наблюдал за ним. У паука все не было добычи. Теперь же крупная муха барахталась в паутине, и паук спешил к ней.

— Вытащить муху?

Бруно не знал, хочет ли он, чтобы муху спасли, или нет. Паук, приблизившись к мухе, выпустил тончайшую нить, которая обвилась вокруг нее. Женщина отворила окно, тронула рукой паутину, разрушив ее изящную симметрию. Паук отступил, пленная муха повисла на паутинке.

— Слишком поздно. Принесите их сюда обоих. В кружке и в чашке.

Женщина опустила муху в кружку, с трудом поймала паука и посадила его в чашку. Подала их Бруно.

Муха слабо барахталась, двигая лапками и головой. Крылья у нее были повреждены обвившейся вокруг паутиной. Паук изо всех сил пытался выбраться, соскальзывая с гладкой поверхности чашки. Женщина слегка наклоняла чашку из стороны в сторону, и паук всякий раз падал на дно. Еще немного — и он утихомирился.

— Жирный паук.

— А вы не боитесь его? — спросил Бруно. — Женщины ведь боятся пауков.

— А я не боюсь. Я даже их люблю. И мух тоже.

— Грустно все это. Взгляните на крест, белый крест у него на спине. В средние века из-за этого креста пауков почитали священными.

— Может быть, муху лучше прикончить?

Бруно задумался. Вмешавшись в природу, они не знали теперь, как быть.

— Пожалуй, а паука посадите на место.

Женщина бросила муху на пол и придавила ногой. Паук был осторожно водворен в паутину, он тут же забрался в свое жилище, сжался и сделался почти невидим.

— Не закрывайте, пожалуйста, окно.

Теплый летний воздух лился в комнату. К запаху пыльных улиц, к особому запаху Темзы, гнилостному и в то же время свежему, примешивался едва ощутимый аромат цветов.

Что чувствуют эти твари? — думал Бруно. Страдала ли от боли муха, когда крепкая паутина опутала ее и поломала ей крылья? Испытывал ли страх паук, находясь в чашке? Загадка — эти ощущения в экстремальных ситуациях. А разве менее загадочна жизнь в промежутках между ними? Если бы существовал Бог, он бы озадаченно обратил свой взор к земным тварям и спросил, каково им.

Но Бога нет. Я средоточие огромной сферы собственной жизни, думал Бруно, пока кто-то равнодушной рукой не оборвет паутину. Я живу уже почти девяносто лет и ничего не знаю. Я видел вселяющие ужас ритуалы природы, сам движим был простейшими инстинктами и к концу жизни не накопил никакой мудрости. Велика ли разница между мною и этими крошечными жалкими существами? Паук плетет свою паутину, иначе он не может. Я же плету собственное сознание, и оно лишь назойливый болтун, пустослов, который вот-вот онемеет. И все это сон. Явь невыносима. Я прожил жизнь во сне, просыпаться слишком поздно.

— Что же мне осталось еще? — вслух произнес Бруно.

— Что еще, милый?

— Еще.

Если бы верить, что смерть — это пробуждение. Хорошо тем, кто верит. Бруно посмотрел на свой халат, висящий на двери. Он не надевал его с тех пор, как перестал подниматься с кровати, и складки застыли в неизменном положении. Он хорошо их знал. Казалось, халат стал больше, длиннее, мрачнее. Даже солнечному свету не под силу было скрасить его мрачность. Как жалко все это оставлять, подумал Бруно. Я прошел юдолью слез и ничего не увидел в истинном свете. Реальность. Вот что еще мне осталось. Познать реальность. Но теперь слишком поздно, и я даже не знаю, что это такое. Он огляделся. Солнце освещало мрачную комнатенку, выцветшие грязные обои с рисунком из листьев плюща, тусклую ручку двери, тонкое индийское покрывало с едва заметной паучьей вязью орнамента, запыленные бутылки шампанского, которого он уже не пил. И халат.

Слезы выступили у него на глазах, потекли по лицу в бороду.

— Что такое, душа моя? Не нужно плакать.

— Не могу вспомнить, не могу вспомнить.

Что-то очень простое, думал он. Связанное с Морин, с Джейни, вообще со всем, что было в жизни. Теперь ясно, насколько бессмысленно все, чего добиваются. Если и существует что-нибудь, имеющее смысл теперь, в конце, — это должно быть что-то, ради чего действительно стоило жить и умереть. Хотелось бы знать, что же это. И, только поняв, что все остальное бессмысленно, легко стать добрым и хорошим. Конечно же, все это был сон.

— Можно ли что-нибудь вернуть? — спросил Бруно. — Ведь нельзя же.

— О чем вы, милый?

Женщина все держала его за руку, сидя возле него на кровати. Но влечения он больше не испытывал. Страх убил все другие чувства.

— Если б можно было все вернуть, но ведь нельзя же.

Некоторые верят, что обретут жизнь заново. Но ничего такого быть не может, в том-то весь и ужас. Он любил всего нескольких человек, любил дурно, эгоистично. Он все запутал. Неужели только в преддверии смерти становится ясно, какой должна быть любовь? Если бы только это знание, пришедшее теперь, это абсолютное знание того, что ничто другое не важно, могло бы перенестись назад, в прошлое, и очистить его от эгоистичных мелких страстей, распутать все, что он запутал. Но этого не дано.

Знала ли об этом перед смертью Джейни? Только сейчас Бруно отчетливо понял, что да. Джейни знала. Невозможно не знать этого перед лицом смерти. Джейни не проклясть его хотела, она хотела простить. А он отнял у нее эту возможность.

— Джейни, прости меня, — бормотал Бруно. Слезы текли у него по щекам, однако он был рад, что узнал это наконец.

Халат придвинулся к нему и застыл в ногах кровати.


Он умирает, думала Диана. За что мне послано пережить такое?

Бруно все время говорил что-то непонятное и не переставая плакал. Он едва мог есть, у него совершенно не было сил двигаться. Немощное, съежившееся тело неподвижно лежало под покрывалом. Только в мозгу у него или, может быть, в одних глазах с неистощимой силой полыхало пламя, которое вскоре должно было угаснуть.

Диана взяла Бруно за руку, и он ответил ей едва ощутимым пожатием. И сморгнул слезы. Диана вытерла ему щеку. У него не было сил поднять руку. Странно, организм по воле природы перестает функционировать и разрушается, а слезы все вырабатываются и вырабатываются.

На глаза у Дианы тоже навернулись слезы, и она вытерла их свободной рукой, тою же, что вытирала слезы Бруно, и ее слезы смешались с его слезами. За это время она очень его полюбила.

Если Бруно сейчас умрет, Денби замучает совесть. Они с Лизой ушли вечером. Диана уговорила их уйти. И вдруг Бруно стало заметно хуже.

У Дианы создалось впечатление, будто ее сестра и Денби слегка помешались. Они точно опьянели от счастья. Внешне Лиза настолько изменилась, что Диана с трудом узнавала ее. Она помолодела лет на двадцать и была очаровательна, как никогда. Она все время смеялась каким-то новым смехом, которого Диана никогда раньше не слышала. Или, может быть, за все эти годы она просто забыла Лизин смех? Спит ли она с Денби? Судя по ее виду, наверняка. Их попытки скрыть счастье в доме, где витала смерть, были трогательны, но безуспешны. Они ничего не могли с собой поделать — они были до неприличия здоровы, полны надежд, жизнерадостны. Все в них ликовало.

Майлз бурно негодовал, это было очень смешно и отчасти даже снимало с души у Дианы тяжесть. Майлз долго ей не верил. Он считал, что Лиза не могла уйти к Денби, что это противоестественно. Он смотрел на Диану безумными, широко раскрытыми глазами. Тут какая-то ошибка. Диана, наверное, ошиблась, что-то перепутала. Природа не может допустить такой нелепости. Когда же наконец Диане удалось убедить Майлза, что она говорит правду, что Лиза не живет самоотреченной жизнью в Индии, что ее видели в Лондоне, в новом спортивном автомобиле Денби, что она обедала с Денби в ресторане в новом, чрезвычайно модном платье, Майлз весь день был вне себя и сыпал проклятьями. Проклинал Денби, проклинал Лизу. Сказал, что их связь не может продлиться долго. Она пожалеет, о Боже! Как она пожалеет! Заявил, что Лиза его грязно предала. День-другой он сосредоточенно молчал, хмурился, не отвечал на вопросы. Потом загадочно сказал Диане: «Все, с этим покончено» — и засел за работу в летнем домике. Неделю спустя, гуляя по саду, Диана снова видела ту странную ангельскую улыбку, которая блуждала у него на лице, когда он писал.