Мария Петровна одним глотком выпила коньяк, задержала дыхание на несколько секунд и шумно выдохнула. Развернула шоколадную конфету, понюхала ее и отложила, не стала есть.

Ирина не собиралась пить. Но слова матери о разочаровании в профессии были как удар по больной мозоли. Ирина опрокинула содержимое рюмки в рот, следуя примеру матери, задержала дыхание, в унисон шумно выдохнула. Развернула конфету, опять зачем-то повторяя движения матери, понюхала, прежде чем съесть.

Они обе волновались и скрывали свое волнение. Ирине предстояло услышать ответ на вопрос, который мучил ее всю жизнь. Марии Петровне – покаяться, оправдаться. И хотя прощения быть не могло, даже сотрясение воздуха словами, выталкивание их из себя на глазах у дочери было подарком судьбы. Как для грешника сходить в храм – отпущения грехов не получить, но Богу о себе и своих страданиях напомнить.

Коньяк немного ослабил внутреннее напряжение, но полностью не убрал. Ирина мелкими полосочками складывала фантик от конфеты. Когда фантик превращался в маленькую бумажную палочку, Ирина брала следующую конфету, разворачивала, съедала, скручивала фантик. Мария Петровна говорила. Старалась, чтобы голос звучал не жалостливо, слова подбирала нейтральные. Удержаться от обвинений, от воспоминаний о старых обидах было сложно, поэтому Мария Петровна решила не расписывать свои чувства и переживания подробно, а придерживаться фактов. Хотя именно факты были против нее, а переживания все объясняли.

Вырваться из деревни, то есть получить паспорт и направление на рабфак, рассказывала Мария Петровна, помог тот райкомовец, которого бабушка от рожи лечила. Москва, институт, дома высокие, проспекты широкие, женщины на улице все как на подбор красавицы, речь кругом звучит культурная, вечером огни сияют, каблучки по асфальту стучат – одно слово, сказка! После сельской школы знаний, конечно, пшик. Рабфак (его потом в подготовительное отделение переименовали) как раз придуман для таких, для колхозной и рабочей молодежи, которая дальше таблицы умножения не продвинулась. Вгрызалась в учебники как бешеная, училась истово. Страх был снова на дне жизни оказаться. Активистка, комсомолка – это само собой, всегда любила общественную работу, быстро стала заводилой и лидером. И все-таки по сравнению с московскими девочками они, провинциалки, рабфаковки, были второй сорт: с ножом и вилкой научились обращаться в двадцать, а не в пять лет, одевались безвкусно, книжек прочитали не вагон, а маленькую тележку. И в перспективе у них маячило распределение в провинцию, в глухомань. А первый сорт, москвички, в столице оставались. Вторым сортом быть не хотелось, вот и рвала жилы, подметки на ходу теряла, лезла вверх. По комсомольской линии продвинулась, брали после института в райком ВЛКСМ инструктором, но была одна загвоздка – прописка, точнее – отсутствие московской прописки. Как на духу: на Николая внимание обратила, стала встречаться из-за корысти замуж за москвича выскочить.

Маргарита Ильинична, мать Коли, стратегию ушлой провинциалки легко просекла. И потом уже никакими силами нельзя ей было доказать, что со временем полюбила Колю по-настоящему, всем сердцем. «Мой сын, – говорила Маргарита Ильинична, – безусловно, произвел на вас неизгладимое впечатление, потому что знает разницу между Шубертом и Шопенгауэром». Подразумевалось, что деревенская проныра этой разницы ведать не может. Ну и что? С кем сыну жить? С Шопенгауэром или с крепкой верной бабой?

– Самое трудное в жизни не большую ложь победить, – говорила Мария Петровна, – а маленькую правду опровергнуть. Наши с Колей отношения начались с моей пронырливости – маленькая правда. От нее следа не осталось, все любовь победила, но слова из песни не выкинешь.

– Дальше, – попросила Ирина, – только факты.

– Без материнского благословения Коля жениться не мог. Выражение-то какое старорежимное! Благословение! Как у гнилых аристократов! То есть они… конечно… ты знаешь, были настоящими аристократами, благородными, ити их в душу… Прости!

Но и я не лыком шита, у меня свои козыри найдутся. Древний как мир бабий способ – забеременеть, захомутать мужика. Отсюда и начинаются все мои грехи, жизнь покореженная и позор несмываемый. Я не ребенка хотела, не матерью мечтала стать, а парня к себе привязать, матери его нос утереть да в Москве зацепиться. Ребенок – только средство, материнские инстинкты не проклюнулись, потому что я борьбой с врагами была занята – с Колиной мамой да и с ним самим, с его бесхребетностью. Не знала, чем эта борьба обернется, как аукнется. Сейчас у меня опухоль злокачественная в теле. А тогда я себе рак смертельный и смердящий в душу поселила. И всегда помнила, что душа моя – гнилая, осмеянная, освистанная, постыдная.

Узнав о моей беременности, Коля повел себя достойно. Возможно, первый раз в жизни отчаялся пойти против воли матери. Только никакого «против» не было. Маргарита Ильинична заранее все просчитала и снова меня вокруг пальца обвела. Приходим мы к ним домой, Коля мужественно объявляет: «Мы с Марусей поженимся. У нас будет ребенок». Я думала, Маргарита Ильинична в конвульсиях от ярости забьется, а она ручками радостно всплеснула: «Ребенок – это прекрасно! Какое счастье! Я тебя поздравляю, сыночек! Подойди, я тебя поцелую!» Колю лобызает, а на меня – ноль внимания, как на старую мебель. Коле неловко, он мать ко мне поворачивает: поздравь и Марусю. Удостоилась и я «поздравления»: Маргарита Ильинична холодно сказала, что видела в комиссионке ширму, надо купить, чтобы перегородить комнату.

Никакой личной жизни за ширмой у нас не получалось. По ночам боялись лишний раз кроватью скрипнуть, потому что мамочка в трех шагах, вздыхает, ворочается, свет включает, гремит склянками, лекарство пьет. Коля откликается: «Мамочка, тебе плохо?» «Не беспокойся, сыночек! Но если тебя не затруднит принести мне горячую грелку, буду очень благодарна». Коля вскакивает, бежит на кухню воду греть. И днем Маргарита Ильинична дома торчала. Договорилась в издательстве, Коля ей рукописи привозил, она редактировала, он отвозил. Может, я лишнего на свекровь наговариваю, но в ее болезни я не верила, считала, из вредности она дома сидит. Ты родилась, болезни как корова языком слизнула. А мы с мужем на чердак бегали целоваться, точно бездомные.

Думала я, что все беды с замужеством кончатся, а они только начинались. Попала я как бабочка в клей – ни крылышком махнуть, ни лапкой пошевелить. Клей – это их жизнь, в которой мне места, глотка кислорода не было. Ревновала я мужа и свекровь, конечно, дико, скандалы устраивала, в голос кричала: «Пустите меня в свою жизнь!» Маргарита Ильинична перчаточки надевает и спокойно отвечает: «Вам, Маша, волноваться вредно, успокойтесь. Обед в холодильнике. Мы с Николаем идем в консерваторию слушать Пятый концерт Шопена, что вам неинтересно». Правильно! Неинтересно, я на классической музыке засыпаю после первых аккордов. А когда звала мужа в кино, свекровь презрительно кривилась: «Николай, ты собираешься смотреть эту пошлую „Операцию „Ы“?»

Маргарита Ильинична ни одного грубого слова мне не сказала, вообще редко ко мне обращалась, в крайнем случае через Колю действовала: мол, ты не хочешь посоветовать своей жене не носить платья с вульгарными оборками? Не стоит ли твоей жене умерить общественный пыл и больше времени уделять своему здоровью? И все это произносилось культурненько, как бы без моего присутствия. Но я-то за ширмой отлично слышу! Вспыхиваю, выбегаю ругаться и снова оказываюсь пошлой скандальней базарной бабой…

Мария Петровна замолчала, поймав себя на мысли: говорю то, чего хотела избежать – обвинений в адрес покойной свекрови. Нашла перед кем хулить Маргариту Ильиничну!

Тишину взорвал свист закипевшего чайника. Мария Петровна и Ирина одновременно вздрогнули. Ира встала, выключила газ.

– Ну его к лешему, чай! – махнула рукой Мария Петровна. – После чаю уснуть не могу. Давай еще коньячку!

Разлила по рюмкам, не дожидаясь Ирины, не произнося тостов, быстро выпила.

– Закусывай! – напомнила Ирина и подвинула к ней вазочку.

Мария Петровна послушно кивнула, развернула конфету и съела. Ирина нерешительно держала в руках рюмку, потом отважилась и выпила. Конфет в вазе заметно убавилось.

Предыдущий рассказ матери Ирина слушала затаив дыхание. Оно, дыхание, действительно точно исчезло, не чувствовалось, а сердце билось испуганно и тревожно. Руки не дрожали, хотя Ирина поймала себя на том, что боится. Напряженным усилием мысли поняла, чего боится. Того, что мать соврет, обманет, выдаст желаемое за действительное. Казалось, если мать соврет в эту минуту – особого и единственного откровения, – то не останется ни миллиметра суши в океане вранья и подлости, крошечного островка, на котором можно спастись, не утонуть.

Ирина интуитивно заслонилась, предупредила обман:

– Мне бабушка рассказывала, что ты обещала ребенка оставить. Это было оговорено до моего появления на свет. Бабушкиным словам я верю, да и папа не отрицал. Поэтому ты…

– Едрёноть! – стукнула кулаком по столу Мария Петровна, посуда подпрыгнула, звякнула. – Опять! Хвостик правды, кусочек, былинка! А картина мерзкая!

– Не буянь! – попросила Ирина.

– Не буду, – пообещала Мария Петровна. – Сейчас, подожди, три вздоха-выдоха, и снова человек. Раз, два, три, – шумно выдохнула она.

– Ты… еще до моего рождения… – раздельно проговорила Ирина, пристально глядя на мать, – собиралась… меня бросить?

Мария Петровна открыто и смело встретила взгляд дочери:

– НЕТ!

Если бы девочка умела читать по глазам! Она поняла бы, что мать не врет.

Ирина читала по глазам не лучше, чем всякий другой человек, но могла поклясться: мать не врет. Но кто-то из них, бабушка или мать, должен быть виновен! С бабушки не может спрашиваться столько, сколько с матери! Бабушка заменила маму. Пусть оттолкнула, но что это за мать, которую легко оттолкнуть? И бабушка была рядом двадцать с лишним лет: лечила, когда Ира болела, объясняла непонятные слова, пекла на день рождения особый торт, согревала своим теплом ночью, когда снился страшный сон, не заикнулась о болях за грудиной, когда Ирина сдавала вступительные экзамены в институт, прозевали инфаркт…