Но, увидев несколько часов спустя внушительный бетонный улей в бесконечном ряду точно таких же унылых зданий, Жорж запаниковала. Как они проживут здесь десять дней, не имея других занятий, кроме «я тебя пощекочу, ты меня погладишь»? Не пожалеет ли Гавейн о том, что залез в долги? Не разочаруют ли они друг друга? Должно же это когда-нибудь случиться. А в тридцать восемь лет начинаешь тревожиться, в порядке ли ты как женщина. Присматриваешься к «приятельницам», которые в двадцать звались «подругами», пытаешься выяснить, идешь ли ты в ногу с веком в плане секса, что сейчас любят мужчины и что делают женщины.

Одолеваемая этими ребяческими тревогами, Жорж впервые в жизни решилась пойти на порнографические фильмы; разумеется, не дома, во Франции, а в Монреале, где она один месяц в году читала курс лекций в университете Лаваля. Из кинотеатра она вышла совершенно убитая. На огромном экране, да еще среди хихикающих зрителей это однообразное копошение, больше всего напоминавшее прочистку дымохода, показалось ей жалким зрелищем, секс вообще – невыносимо смешным занятием. Наверно, таким, подумалось ей, он представляется в старости, которая для нее уже не за горами. Таким? Хотелось бы надеяться, иначе как смириться со старением?

Она была уже в том возрасте, когда долгое путешествие после месяца напряженной работы в непривычном климате женщину не украшает. В довершение всего в самолете, доставившем ее в Майами, она, листая журнал, наткнулась на длинную статью: автор наглядно доказывал, что женщины, как правило, низкого мнения о своих половых органах. Сорок процентов опрошенных определили их как «отвратительные». А у нее? Что скажет о них Гавейн? Да бывают ли они, в самом деле, по-настоящему привлекательными, симпатичными объективно, а не только в глазах милых влюбленных дурней? Жорж никогда не обольщалась насчет достоинств своей «штучки», как говорили квебекские подружки, и считала, что всякая любовь длится достаточно долго только потому, что мужчины к этой штучке как следует не присматриваются. А те, кто присматривался – авторы эротических романов, – лишь подтверждали ее худшие опасения и убивали в ней всякий эротизм. Даже ценимые ею писатели – да хотя бы Калаферт – в этом вопросе примкнули к гнусной когорте тех, чья единственная цель, похоже, заставить женщин смириться с тем, что между ног у них находится нечто омерзительное. Много ли радости от «дурацкой щели, опутанной щупальцами, утыканной мягкими присосками, ощетиненной множеством пупырышек… невидимых глазу резцов и клыков, студенистых, но остроконечных»? И как показать простачку, не читавшему этих творений, «овариальную прорву, заполнить которую не хватит никакого объема», «зияющую дыру, сочащуюся сукровицей помойную яму»?

Рядом с «алым факелом», «повелителем», «божественным тараном», описанным теми же авторами, остается только бежать на край света от стыда.

Боясь, как бы не рассмотрели ее мягкие присоски и студенистые клыки, Жорж всегда сдвигала ноги, как только взгляд мужчины задерживался на упомянутых органах. Конечно, над мужским хозяйством впору посмеяться: болтающийся хобот и два сморщенных, как будто старых от рождения, мешочка. Но этой сногсшибательной троице мужчины сумели набить цену и заставили ее уважать. А женщины – увы! Жорж так и не привыкла к этой медузе, живущей у нее между ног, к этим дряблым розоватым лепесткам, что претендуют на звание вместилища божественных восторгов. И ради них-то мужчина готов проделать путь в четыре тысячи километров? Это какое-то недоразумение.

Должно быть, и Гавейна посетила подобная мысль, с тревогой подумалось ей, потому что ни в самолете, ни в автобусе, ни в квартире, где они уже устраиваются, он даже не попытался обнять ее. Они говорят о всякой всячине, распаковывают чемоданы, чтобы чем-то занять руки, потом он, оттягивая решающий момент, предлагает поплавать перед ужином.

– Я делаю успехи, вот увидишь.

Перед тем как выйти, он торжественно извлекает из дорожной сумки объемистый сверток.

– Вот, посмотри-ка, это я для тебя выбирал. Ты уж извини, не во что было красиво запаковать.

Эти его свертки из коричневой бумаги она всегда разворачивает с трепетом; видно, ей не хватает душевной доброты, и лицо у нее всякий раз невольно вытягивается от находок ее альбатроса. Сегодняшний подарок – самый ужасный из всей коллекции, в которой уже достаточно редкостных экземпляров. Она прикусывает губу, чтобы не вскрикнуть при виде закатного неба из перламутровых ракушек, пальм из крашеных кораллов и негритянок в фосфоресцирующих юбочках. Мало того – прикрепленная сзади электрическая лампочка подсвечивает заходящее солнце. Пресвятая Дева, надо же такое выискать! Слава Богу, Гавейн никогда не придет к ней домой и не узнает, что его картина заняла место в музее безобразий, в углу платяного шкафа, где уже покоятся вырезанная из кокосового ореха танцовщица, его первый подарок, сумочка с подкладкой из ярко-оранжевого искусственного атласа, круглая марокканская подушка, на которой вышиты их знаки зодиака – Водолей и Овен.

Она целует его, чтобы не показаться невежливой и чтобы он не заметил, как она содрогнулась от стыда при одной мысли, что Сидней может найти в ее чемодане это кошмарное произведение искусства.

А Гавейн смотрит на свой подарок с умилением, потом аккуратно заворачивает его, убирает в шкаф в стиле Людовика XV из пластика под дерево и запирает его на ключ, на всякий случай… Жорж опускает штору из разноцветных пластмассовых пластинок; потом они, согласно настоятельным рекомендациям, вывешенным на каждой двери, трижды поворачивают ключ, закрывая свое любовное гнездышко № 1718. Видел бы ее Сидней в этой до смешного функциональной обстановке, рядом с мужчиной, настроенным не самым решительным образом, на него напал бы неудержимый хохот, как всегда, когда он видит своего ближнего в комическом свете. Он редко смеется безобидно.

Ласковое, теплое тропическое море начинает понемногу смывать с них миазмы слишком долгого путешествия и слишком продолжительной разлуки. Сброшены зимние одежды, их тела – как знакомые вехи. Но они еще чувствуют себя чужими. В этот первый вечер решено поужинать в ресторане. Столики над самой водой, негромкая музыка, обслуживание на высоте; и не беда, что вино на Ямайке отвратительное, а местным лангустам далеко до бретонских и даже до зеленых мавританских. Они играют в двух курортников, случайно познакомившихся в самолете.

– Вы любите море?

– Да чего там… как-то никогда не задумывался. Выбора-то нет, знаете ли: я моряк!

Как же должен быть красив попутчик, изъясняющийся таким языком, чтобы Жорж захотелось уложить его в свою постель! Но он и в самом деле красив – это красота любовника, красота, какой не встретишь в университетах; он красив, как труженик моря Виктора Гюго.

– А что вы собираетесь делать на Ямайке, если не секрет?

– Вот уж чего не знаю! Я, понимаете, только прилетел.

– И ни с кем здесь не знакомы? Как обидно, такой интересный мужчина! Я могла бы познакомить вас с подругой…

Гавейн просто теряет дар речи. Он вообще не умеет играть, говорит всегда всерьез, и от комплиментов ему всегда неловко, если они сказаны не в постели.

Оркестр очень вовремя приходит им на помощь, и они в числе других парочек направляются к танцевальному кругу. Музыканты играют местные мелодии, приправляя их американским соусом, чтобы не отпугнуть клиентуру: музыка в наши дни приобрела политическое звучание. На Жорж открытая черная блузка, глубокий вырез отделан кружевом. Она никогда не носила ни черного, ни кружев – но разве она когда-нибудь ужинала на Ямайке с бретонским моряком? Кружева отдают площадью Пигаль, но на сегодняшний вечер это то, что нужно. Они так давно не бывали наедине, что забыли, на каком языке разговаривать. Это глупо и в то же время возбуждает.

Потом они медленно идут вдоль моря к своей «башне». Магазины закрыты, витрины супермаркетов погашены, а море мерцает слабым светом – просто так, для удовольствия. Они постепенно привыкают друг к другу.

– Я живу здесь, на семнадцатом этаже, – говорит Жорж. – Зайдете что-нибудь выпить?

Оба смотрят на гигантский улей: в каждой ячейке по парочке, все, разумеется, законные – здесь американский анклав… На каждой террасе можно расслышать позвякиванье льдинок в бокалах с ромовым пуншем – в нем черпают стареющие самцы пыл и вдохновение, которых ждут от них их безукоризненные самки, свежезавитые и благоухающие дезодорантом.

В лифте Гавейн становится наконец грубым. С бесстрастным, ничего не выражающим лицом он прижимается к бедру Жорж твердым бугорком, вздувшимся под брюками. Жорж опускает руку, и та как бы невзначай натыкается на выпуклость. «Привет», – говорит восставшая плоть. «Рада снова встретиться с вами», – отвечает рука. Их тела всегда находили общий язык. Почему они не начали с этого? Две другие парочки в лифте ничего не заметили. Под назойливую музыку все расходятся по своим ячейкам, спешат к восторгам, которые обиняками обещают развешанные в кабине лифта афиши: «Отдыхайте, наслаждаясь пьянящими ароматами тропического острова… Вольная жизнь дикарей со всеми современными удобствами».

Они стоят вдвоем, облокотясь на перила террасы, и вдыхают пьянящие ароматы, глядя, как и полторы тысячи пар других глаз, на опустевший наконец пляж, где несколько негров в оранжевых форменных куртках собирают пластиковые пакеты, бутылки из-под пива и тюбики из-под крема для загара. Каждый отведывает свой кусочек дикарского счастья.

Жорж предвкушает совсем новое, даже извращенное удовольствие от этих поставленных на коммерческую ногу каникул, каких у нее никогда не было. Она заранее смакует их грубоватую прелесть, вспоминая для контраста экскурсии, которые устраивала для Сиднея, – в не слишком комфортабельных автобусах они отправлялись в Берри в компании «Друзей Жорж Санд» или к «Сокровищнице Брюгге» под предводительством м-ль Паннесон, экскурсовода из Лувра: отправление от площади Согласия каждое воскресенье в 6 часов утра. Ничто не омрачит безоблачного счастья, которое нарастает в ней, потому что все здесь просто до смешного ему благоприятствует. А в настоящей жизни все всегда так нескладно.