Но в этот вечер на острове, названном именем Габриеля де Шуазея, герцога Пралена, после четвертого пунша Лозерек перестает быть Лозереком. Просачивается наконец наружу частица того невысказанного, что он хранит внутри себя. И это пугает даже больше, чем любовь. И сильнее волнует: откровенничать с женщиной – ничего подобного он не делал в своей жизни. Пожаловаться на тяготы – это еще туда-сюда. Но рассказывать о том, что ему дорого, – все равно что допустить чужого в святая святых. Жорж тоже немного опьянела от лекарств и от выпитого… Это его успокаивает. Они не выходят даже поужинать из-за ее ноги, наедаются до отвала экзотическими плодами, и Гавейн говорит, говорит, не закрывая рта: о тунце у берегов Сенегала и Кот-Дивуара, о том, что каждый лов – это захватывающее приключение, о лихорадочном возбуждении, которое накатывает, когда нападешь на косяк, о том, как бурлит вода, когда рыба, почуяв приманку, всплывает наверх, как нужно быстро схватить толстое бамбуковое удилище, как льют воду из шланга, чтобы заслонить от тунцов изготовившихся одержимых рыболовов, как раздает приманку старший механик. А потом этот миг, он налетает, как любовь, – да-да, он так и сказал: налетает, как любовь, – когда все, поднатужась, втягивают на борт тунцов, лучшую в мире рыбу, тыщу раз попадались рыбины больше двадцати кило… алчно клюет рыба, спешат охваченные азартом люди, кровь на плащах, шлепающие звуки бьющейся на палубе рыбы, крючки без шпеньков, чтобы быстрее отцепить, и снова забрасываются снасти…

Жорж уже давно заметила, что всякий раз, когда Гавейн говорит о своей работе, он употребляет больше бретонских слов и заметнее становится акцент. Он с удовольствием расшифровывает ей свой закодированный язык, жаргон своего ремесла, объясняет, как нужно искать косяки, отмели, где кормятся тунцы, как на соленую икру ловят сардинелл, на которых в свою очередь будут ловить тунцов, как идут подготовительные работы перед сражением… Да, потеть приходится куда больше, чем с сетями: все время нужно насаживать наживку на крючки. Действовать надо быстро, бывает, снасти рвутся или кто-то упадет в воду, но это же спорт! Глаза его блестят. Она читает в них уважение к противнику, прожорливому хищнику по имени тунец.

– Потрясная рыба, и постоять за себя умеет, ты бы видела! Нас тринадцать человек, бывало, вытаскивали по триста рыбин за полчаса. Да еще каких здоровенных!

Она кивает:

– Это, должно быть, грандиозное зрелище.

– Ну да, потрясное, – отвечает он. Грандиозное – это не из его лексикона. – Но теперь-то этому, можно сказать, конец, – добавляет он со свойственной морякам покорностью судьбе. – Арматоры – они все решают, корабли им нужны новые, люди тоже. Мы теперь гроша ломаного не стоим. Наши снасти – это же каменный век. У этих америкашек теперь нейлоновые сети, они ловят по десять тонн в день. А мы – за один лов столько! Да уж, долго не продержимся, – вздыхает он.

Жорж вдруг видит, что он сейчас очень далеко от нее. Как будто говорит сам с собой.

– Но ведь на сейнере ты зарабатывал бы гораздо больше, разве нет? И условия лучше, и работа не такая изнурительная.

– Зарабатывал бы больше, ясное дело, да только… Он умолкает, не договорив. Не может облечь в слова свою боль, свою любовь к ловле по старинке, к тем временам, когда человек был единственной истинной ценностью, когда радар еще не заменил чутье капитана, а электроника – мужество и опыт.

– В тринадцать лет я уже ходил за тунцом. Ну, тогда-то был белый тунец, не совсем то, что здешний, красный…

Прежней ловле конец, но он не сдается. Лучшее тому доказательство: он здесь. Уж если работать с размахом… Поговаривают о том, чтобы с вертолетов высматривать стаи птиц, охотящихся за мелкой рыбешкой, косяки которой у самой поверхности в свою очередь указывают на крупную рыбу в глубине. Стягивается кольцо вокруг тунца. Северную Атлантику опустошают, но здесь их ждут несметные стаи тунцов. Его глаза снова загораются. Плевать ему на окружающую среду, которую называют еще Природой. Ему нравится опустошать, разорять – это его ремесло. Чем не пират? Будущее человечества его не касается.

Уже час ночи. Гавейн озирается, будто упал с небес на землю. Жорж прикорнула у него на плече. Он и впрямь говорил сам с собой, но сам себе он никогда не стал бы всего этого рассказывать. И братьям не стал бы, и жене. Ребятам с траулера – может быть, но им можно о делах, о планах, а не о своих чувствах. Чувства – дело бабье. Почему же с этой женщиной он как будто становится другим человеком, говорит такое, чего никому не говорил и даже не знал, что ему хочется это сказать?

Он бережно несет ее на кровать, свою золотую рыбку.

– Не надо тебе ступать на ногу. Кровь прильет. Сейчас сделаю тебе компресс и поменяю повязку на ночь.

Жорж утыкается лицом в его шею. Впервые в жизни ее вот так носят на руках, лечат, нежат и холят. Она растворяется в блаженстве, какого не испытывала никогда. Нет, испытывала: она вспоминает руки отца; на войне он был санитаром, потому что в юности тяготел к естественным наукам и год учился на медицинском факультете, прежде чем стать художником. Эти руки так хорошо умели промывать раны. А мать не выносила вида крови. Жорж чувствует едкий запах йода. «Щипет!» – кричала она, это был своего рода ритуал. «Вот и отлично, – отвечал отец, – значит, действует».

Они засыпают, окутанные нежностью, и, быть может, впервые обнимаются сейчас их души в унисон их телам, тесно прижавшись друг к другу, как дети.

На следующее утро нога выглядит настолько лучше, что они решают прогуляться по Пралену. Берут напрокат единственную на острове машину: для Жорж это будет менее утомительно, чем крутить педали.

Они объезжают все бухты, и, как ни странно, самая скромная – бухта Марии-Луизы – дарит им настоящие подводные сокровища. Совсем близко от берега – не надо даже плыть – под метровой толщей чистейшего хрусталя встает лес диковинных водорослей, ослепительно яркие рыбы скользят между ними, и зеленые стебли чуть заметно колышутся. Именно здесь высадились мореплаватели со «Счастливой Марии», открывшие знаменитую кокосовую рощу в Долине Мая – они пойдут смотреть ее завтра. А совсем недалеко отсюда бросил якорь пират Лабюз – англичане, не способные произнести «ю», называли его «Лабуш», – захватив самую баснословную в истории добычу: золотую посуду вице-короля Индии, священные сосуды архиепископа Гоа, усыпанные драгоценными каменьями… Они вместе читают туристический справочник, лежа под пальмами на раскаленном песке, так далеко от современного мира.

Вечером можно будет заняться любовью. Впервые они могут позволить себе роскошь ждать. Впервые Гавейну кажется, будто он не берет женщину, а сам отдается ей. Он робеет, волнуется, словно юноша. В этот вечер он позволит ей поцеловать его «там» – так он выражается, – долго, очень долго, и даже не станет скрывать, как это ему приятно, но ей не удается губами довести его до оргазма. Ему немного стыдно. В последний момент он притягивает Жорж к себе, прижимает ее лицо к своему.

– Я слишком тебя уважаю, – шепчет он. – Глупо, наверно, но не могу я кончить вот так, тебе в рот.

– Да перестань, я же делаю то, что мне нравится, а если мне будет неприятно, остановлюсь сама. С тобой мне никогда не приходится себя принуждать.

– Верю, только я сам так не могу. Ты не сердишься?

Гавейн водит языком по губам Жорж, словно хочет отмыть их после соприкосновения с его членом.

– Мне здесь, наверху, тебя не хватает, я так люблю чувствовать тебя всюду. Ты не сердишься? – с тревогой переспрашивает он. – Мне нравится больше кончать так.

Он уже устраивается во влажной ямке между ног Жорж, прокладывает себе дорогу, она впускает его. Нет больше ни малейшей неровности, два тела, гладкие, наполненные, вписываются друг в друга изгиб в изгиб. Он лежит в ней, не шевелясь.

– Ты мне не сказала, ты не сердишься? – снова допытывается он, хотя сам прекрасно знает, что нет.

– Уж сейчас-то я не стану уверять тебя, будто мне нравится по-другому! Я так тебя хочу, что, кажется, на всю жизнь осталась бы в позе номер один!

Он смеется от радости. Она смеется его радости. Оба смеются радости друг друга, чувствуя себя хранителями секрета детства. За этим секретом, пожалуй, можно гоняться всю жизнь, говорит себе Жорж.

Он приходит в движение, медленно, ласково, они целуются, и зубы их стукаются друг о друга, потому что оба еще улыбаются, хотя счастье их очень серьезно.

Во время кратких интерлюдий Жорж порой спрашивает себя, сможет ли она снова… Тем более что хозяйство Гавейна имеет внушительный вид даже после… Она уже обратила на это его внимание однажды, когда он ходил голый по комнате.

– Пока ты поблизости, он не может опасть. До конца не может. Это какой-то ужас! – Гавейн смеется своим мальчишеским смехом. – А уж стоит об этом заговорить – вот, сама видишь… – Он глядит вниз с умилением, как отец на своего несносного отпрыска. Он полон наивной гордости, оттого что нравится ей, и ничуть не стесняется. Его комплексы лежат в другой плоскости. Что касается тела, тут у него все в порядке, и он это знает.

– Надо же! Подумать только – пришлось забраться в тропики, чтобы я увидела, как ты расхаживаешь голышом, и заметила твою аномалию! То есть, лучше сказать, анималию!

Она берет его член в руку, взвешивает его на ладони.

– Пустой, а тяжелый… сколько же?.. Грамм двести пятьдесят, наверно?

Ей нравится льстить ему, говорить глупости, опускаться на колени, как леди Чаттерлей, про которую он не читал, перед Божественным Механизмом. Даже чуточку привирать, чтобы он выказывал еще больше пыла, словом, вести себя как самая примитивная «женщина для утех» и не обуздывать этой развязности, даже какой-то вульгарности, которой она и не подозревала в себе. Еще и за это любит она Гавейна: за эту незнакомку, какой она становится только с ним. Что это за женщина, которая больше не читает по вечерам, чтобы скорее оказаться в его объятиях, одевается согласно его сексуальным критериям, прощает ему его грубость, все его промахи, все, что в любом другом раздражало бы ее, только за ласки, которых ждет от него, только потому, что в ней живет желание – безрассудное, ничем не оправданное? Но с какой стати оправдываться? Что за мания – пытаться постичь секс логически, как математику? Секс не имеет иного смысла, кроме секса.