Смоленского посадника, воеводу Твердобора, Елисава помнила еще по Киеву: он происходил из киевского боярства и вел свой род от некого Исбьёрна, прибывшего в Киев в составе дружины князя Олега. Прежде он был сотником в русской дружине Ярослава, а его жена входила в число приближенных княгини Ингигерды. Теперь же выяснилось, что Твердоборова боярыня пару лет как умерла и посадник успел жениться снова, на девушке из местной знати. Попричитав и даже всплакнув по своей прежней подруге, Невея и Завиша живо разузнали, что новая посадница от рождения носила имя Красислава, крещена была только перед самой свадьбой и принадлежит не просто к знатному смоленскому роду, но по женской линии состоит в родстве с покойным князем Станиславом. Родство было недостаточно близкое, чтобы она в качестве невесты заинтересовала кого-то из сыновей самого Ярослава, но достаточное, чтобы внушать уважение местным боярам. Елисава видела эту молодую женщину, встречавшую гостей, — она была моложе княжны, однако уже имела ребенка. Елисава вздохнула про себя: подумать только, лишь дальности своего родства с прежними князьями посадница обязана тем, что вообще осталась в живых. Не потому ведь Станислав Смоленский и Судислав Псковский не оставили прямых наследников, что Макошь наказала их бесплодием. В доме киевского князя не принято было говорить об этих неприятных и темных вещах, но теперь Елисаве лезли в голову все случайно услышанные обрывки разговоров. «Бог должен многое тебе простить, Ярислейв конунг…» Тогда, лет восемь-десять назад, князь Ярослав переживал трудные времена: на него наступал его собственный старший брат Мстислав, требуя своей доли отцовского наследства. Ярослав не выдержал бы еще и борьбы с остатками племенного княжья, зашевелившегося при виде вражды внутри киевского Игорева рода…

В новопостроенной крепости Смоленск, в верстах в пятнадцати от старинного городка Свинеческа, устроились основательно. Приближался праздник Купалы, и даже норвежцы, которым не терпелось поскорее привести своему конунгу знатную невесту, соглашались с тем, что праздник Середины Лета — Мидсоммар, как они его называли, — надлежит справлять как следует. До него оставалось всего несколько дней, и каждое утро с опушки ближайшей рощи доносилось пение девушек:

Ходим-водим хоровод,

С песнями по солнцу ход,

Вскинул голову козел,

Каждый рог длинен-востер,

Его кудри мягче льна,

Да в колосьях борода,

По полям туман плывет,

По земле козел идет,

слава матушке-земле,

слава козьей бороде![19]

Елисава в обществе пятнадцатилетней посадничьей дочери Гостимилы, иначе Гостяшки, в первый день, отоспавшись с дороги, гуляла в роще и водила с девушками хороводы. Это была ее последняя Купала на родной земле, и упустить эту возможность она никак не могла. И так хорошо было ходить в хороводе по зеленой траве, вокруг старой березы, возле которой справляли свои праздники смоленские девушки и на ветвях которой раскачивались венки, завитые в недавний Ярилин день — с цветами, травой и лентами! У подножия ствола стояли горшки с жертвенным угощением и лежали караваи, завернутые в новые полотенца со знаками Лады и Ярилы, нынешних хозяев земного мира. Трава пестрела цветами, и те же цветы были вплетены в пышные венки, под которыми почти скрывались румяные девичьи лица. Ветер, налетая порывами, словно обрушивал волны шелеста. А еще лучше было встать под березу, плотно прижаться к жесткому стволу спиной и затылком и, запрокинув голову, смотреть в голубое небо сквозь зеленое кружево ветвей. В такие мгновения Елисава чувствовала себя то ли березой, то ли самой землей. У нее не оставалось ни единой мысли, а только ровное, полное чувство счастья от тех сил, которые устремлялись к ней через корни березы из земных глубин, и вся она была прозрачной, чистой, свежей и прохладной, как вода ручья, бегущего по камешкам.

А вечером приходили смоленские парни, к которым с удовольствием присоединялись киевские молодые кмети, разжигали костры, затевались всякие игры. Елисава бегала вместе со всеми, визжала, смеялась и теперь уже не оглядывалась на нянек. Завиша беспокоилась, не подумают ли чего худого норвежские послы, но Ивар и Гудлейв, усевшись со жбаном пива на опушке, с удовольствием наблюдали за играми, а их молодой спутник Альв сам принимал участие и однажды даже поцеловал Елисаву — она ловко подставила щеку, не собираясь позволять ему лишнего. И когда его светлые усы коснулись кожи, ее вдруг пронзило воспоминание о Харальде — с такой силой и полнотой ощущений, что она даже испугалась. Все ее существо хотело, чтобы именно он был сейчас рядом, чтобы это он обнимал ее… Случись Харальд действительно тут, она вряд ли смогла бы поручиться за себя.

Сердце ее раскрывалось навстречу всему миру, обиды на Харальда казались мелочными — купальские праздники были созданы для того, чтобы все вокруг подчинялось любви и растворялось в ней. Разлучившая их ссора воспринималась теперь как глупость, и даже думалось, что все еще может наладиться. Елисава осознавала пустоту этих надежд, но они были так приятны, что она не спешила гнать их прочь.

В саму купальскую ночь княжна не спала до рассвета. Все жители Смоленска, и стар и млад, веселились на луговине, жгли костры, пели песни. Руководили празднеством волхвы, из которых старший, по имени Яробож, приходился отцом посаднице Красиславе. Сама посадница, одетая в белую рубаху с длинными рукавами — почти как у того немецкого блио, только без разрезов спереди, чтобы руки просунуть, — плясала «берегиню», распустив длинные волосы до земли. Многие ее прабабки танцевали этот танец в купальскую ночь, и в глазах народа она была полноправной наследницей прав и обязанностей древних волховей[20] и жриц. Когда-то эти обязанности выполняли княгини, из которых последней была давно покойная мать Станислава, теперь они перешли к Красиславе. Елисава вздыхала, глядя на сильную, бешеную, искусную пляску: она тоже могла бы быть «берегиней», если бы ей судьбой было предназначено стать женой какого-нибудь из славянских князей. Но там, где ей предстоит жить, такого не будет. Костры в ночь середины кета жгут и там, но едва ли она сумеет с такой же полнотой породниться с норвежской каменистой землей…

Возле костров плясал и ломался огромный «козел» с большой рогатой головой: его изображали двое рослых парней, из которых один сидел верхом на плечах другого, накрывшись большой накидкой, сшитой из козьих шкур. Девушки заливисто пели, кружась возле него:

Ходил бог Купала да по земле,

Купал бог Купала травы в росе,

Купался Купала да не остыл,

Любил бог Купала что было сил,

Бродил бог Купала рогим козлом,

Ярил бог Купала в нощи огнем,

Катил бог Купала да колесо,

Светил бог Купала светлым-светло![21]

И уже запылало огненное колесо, обвитое жгутами просмоленной соломы — маленькое солнце, которое люди зажигают ежегодно, чтобы помочь своему древнему отцу, Солнцу. И сколько их ни убеждали служители нового греческого Бога, что только в Его власти зажигать солнце и одаривать светом человеческий род, они продолжали делать свое маленькое солнце, всем сердцем веря в его нерушимую связь с небесным светилом. Когда Елисава смотрела, как огненное колесо мчится вниз по обрыву к днепровской воде, у нее на глазах выступили слезы — от радости, от ощущения сопричастности к божественным тайнам, от счастья и пронзительной боли в груди. Ее отец — полуваряг-полуславянин, ее мать — полушведка-полувендка, и северной крови в их детях, пожалуй, даже больше, чем славянской. И все же сейчас Елисава ощущала себя истинной дочерью этой земли и этого неба, родной сестрой белоствольных берез. Наверное, земля, на которой ты вырос, важнее, чем кровь, ибо она подчиняет и делает своим любого, кто дышит ее воздухом, пьет ее воду и ест ее хлеб. И хотя этот праздник только усилил боль Елисавы от разлуки с родиной, она была рада, что он выпал на эти дни и дал ей на прощание столь глубоко прочувствовать родство с Русью.

Глава 10

Следующий день после Купалы народ отсыпался и приходил в себя перед тяжкими трудами сенокоса, а еще через день посольство начало подумывать о дальнейшей дороге. В Смоленске путь по Днепру кончался и дальше лежал по небольшим рекам и волокам: из верхнего Днепра — в Касплю, оттуда — на Всесвяцкое озеро, из него — в Ловать, где открывалась прямая дорога в Ильмень-озеро, а из него в Волхов, Нево-озеро, Неву и Варяжское море, часть которого — ближнюю к Руси — сами варяги назвали Карьялаботтен, то есть Карьяльские заливы. За последние века путь этот был хорошо освоен и торговыми гостями, и князьями, не упускавшими из виду места, где у жителей завелись шеляги и гривны. Села и городки стояли часто, то и дело вдоль водного пути попадались курганы, и в каждом селе жители охотно рассказывали, какие знаменитые люди — то славянские князья и волхвы, то варяжские гости — тут зарыты и какие несметные сокровища они унесли с собой в могилу. В одном селе уверяли даже, будто в двух больших курганах на краю поля погребены хазары, побежденные в битве князем Олегом, но воеводы дружно возражали, что хазар в этих местах никогда не бывало и все это старушечьи бредни.

Немало любопытного Елисаве рассказал и сам посадник Твердобор. По утрам он часто ходил удить рыбу, за ним непременно увязывалась Гостяшка и ее младший брат, тринадцатилетний Данила, и несколько раз, когда не лень было просыпаться до зари, с ними ходила и Елисава. Когда-то теперь ей будут доступны такие простые радости?

Через три или четыре дня после Купалы Елисава сидела с удочкой на толстом, лежащем на песке стволе старой развесистой ивы, а поодаль так же устроились Гостяшка, Даньша и отрок Хоташ из посадничьей дружины, отправленный присматривать за юными рыболовами. Крючок и леску из конского волоса ему одолжил запасливый Даньша, а удилище он себе наскоро выломал в кустах на обрыве — здоровенную кривую орясину, толщиной с руку Даньши, с уцелевшими кое-где зелеными листочками. Гостяшка, потешаясь, удивлялась: неужто в Днепре такая страшная рыба, что на нее надо выходить с дрекольем? И вообще, не собирается ли Хоташ поймать лютого зверя коркодела,[22] обитающего в Волхове и глотающего ладьи, которые здесь называли забавным словом «кораблецы»? Добродушный отрок только ухмылялся в ответ.