Но что-то в этой обиде-досаде брата не давало Анне Васильевне покоя, что-то было не так. Решилась задать осторожный вопрос:

— А на ложе как?

И впервые увидела у Ивана легкое смущение, дернул плечом, но признался:

— Хороша. Горяча, отзывчива.

Взгляд князя невольно потеплел, а сердце сестры возрадовалось. Вот оно! Значит, тянет Ивана к жене-то, тянет. Этим и надо воспользоваться. Пусть деток нарожают, а там жизнь сама примирит. Но говорить об этом не стала, в таких делах торопливость ни к чему.

— Знаешь, я ныне ничего отвечать и советовать тебе не буду. Если позволишь, с женой твоей поговорю, но не о том, что услышала, просто попробую понять, что так, а что не так. Не может умная, толковая женщина так неразумно себя с мужем вести. Или она чего-то не понимает, или ты не видишь. Я ей твои жалобы передавать не стану, но сама поговорю.

Иван только коротко кивнул, соглашаясь, и перевел разговор на племянников. Княгиня Рязанская улыбнулась:

— Есть чем хвастать…

Это был куда более приятный разговор, чем о его неладах с женой. О княгине, которая сидела в одиночестве, обливаясь слезами, больше не вспоминали.


София действительно плакала в одиночестве и темноте. Она не желала, чтобы кто-то видел эти слезы отчаяния, а потому не жаловалась и прогоняла всех, даже ближних служанок. И старую няньку гнала, и верную Гликерию тоже. Сворачивалась клубочком на перине и тихо плакала.

Плакать так, чтобы назавтра не было видно следов, не распухал нос и не краснели глаза, София научилась еще в детстве. Любимой дочерью у Екатерины Заккария была старшая Елена. Красавицу царевну выдали замуж за наследника сербского престола рано, она уехала и увезла с собой материнскую любовь. Елена была высокой, стройной, черноглазой и рыжеволосой — такой, какой была и сама Екатерина, дочь последнего Ахейского князя Заккария.

Елена в письмах утверждала, что в браке счастлива, муж ее любит и уважает. Так ли это, никто не знал. Екатерина Заккария счастлива не была, Фома Палеолог вынудил ее отца, последнего князя Ахейского, отдать за себя дочь, чтобы получить право на Морею — полуостров Пелопоннес. Но Морею пришлось поделить с братом, а почти насильно взятая жена Фому ненавидела.

Ненависть Екатерины Заккария к мужу отразилась и на детях. Мануил оказался замкнутым, Андреас, наоборот, не знал удержу ни в чем дурном, рано пристрастился к вину и женщинам. София, тогда звавшаяся Зоей, мать не радовала, она была больше похожа на отца — крепкая, полноватая, совсем не изящная. А что умом Господь не обделил, так ведь для женщины не всякий ум хорош, у Зои он был скорее мужским, хотя хитрости не занимать. Но только хитрости, ни кокетничать, ни увлекать мужчин младшая дочь Палеологов не умела.

Мать жестко выговаривала дочери за любую провинность или неудачу. Они уже жили на Корфу, вокруг благодать, как в раю — лазурное море, зелень и над всем голубое небо, но в душе у девочки часто бывал мрак, вот и плакала тихонько. Нянька научила не тереть глаза и не всхлипывать, мол, пусть слезы сами текут, тогда и следов не останется. София запомнила…

Потом были годы жизни в Риме, когда плакать хотелось не раз, но София запретила себе даже думать об этом! И в Москве сначала не плакала, как бы ни было тяжело, а вот теперь, словно прорвало — уже которую ночь подушка мокрая…

Чужое все вокруг, совсем чужое. Даже больше, чем в Риме было, когда с Корфу приехали.

Тем неожиданней был приход золовки. Анна Васильевна оглядела опочивальню невестки, поморщилась: богато (князь расстарался с подарками), но душно.

— Ты недужна ли?

— Нет.

— Тогда на волю пора, нечего в темнице сидеть. Собирайся, покатаемся.

— Мне запрещено выходить. — Софие очень не хотелось признаваться, что всякий раз, кроме похода к службе в церковь, у мужа разрешения спрашивает.

Анна мысленно ахнула из-за глупости брата, но ответила весело:

— Кем, великим князем? А мы и его с собой возьмем, чтоб не сердился.

Пока Софию переодевали, искоса ее разглядывала, дивясь пригожести и тела, и кожи, и волос. Да уж, лебедушку из Рима привезли, с этакой и впрямь в постели утомишься.

Лукаво посоветовала:

— Знаешь, чем моего братца брать надо? Он сердитый, а ты с лаской, мол, Иван Васильевич, любый мой, только тебя ждала, а ты все не шел!

София не все поняла, но осознала, что эта веселая женщина с темными, лукавыми глазами, так похожими на глаза князя, может ей помочь. Рязанская княгиня совсем не боится сурового московского правителя и умеет управлять им, как малым дитем.

Совет Анны Васильевны очень пригодился Софие, особенно через десяток лет, когда оказалась она в страшной опале, и позже тоже. Много раз смирением и лаской возвращала царевна себе потерянную приязнь мужа.

Анна Васильевна не только заставила снять опалу с княгини, но и откровенно с ней поговорила.

— Муж голова, а жена шея. Знаешь, когда шея выше головы? Когда голова отрублена, только тогда и шея ни к чему. А когда шея сильней головы? Когда голова крепкая на крепкой шее, только вот поворачивается туда, куда шея велит. Поняла ли? Не поняла, так подумай на досуге. Братец мой ой какая крепкая голова, такую не каждая шея выдержит и не всякая сумеет повернуть в нужную сторону. Сумей — станешь государыней. Только не противься, помни, что голова все равно важней.

София поняла главное: чтобы стать великой княгиней и государыней, нужно сначала стать просто женой Ивана. Чтоб безо всяких престолов, знатности родов или римского воспитания, чтоб забыть о своем величии в жарких объятиях, чтобы детки рождались от этого жара. Просто мужчина и женщина, которых очень тянуло друг к другу.

Но кроме этой опочивальни были еще Москва, Московское княжество, на которое зарились многие, недоверие братьев к великому князю и его ответное к братьям, свекровь, больше любившая не Ивана, а Андрея Большого, и, главное, Иван Молодой — первый сын князя, безумно ревновавший отца к мачехе и не упускавший случая по-юношески уколоть ее чем-то.

И во всем этом Софие следовало как можно скорей разобраться, чтобы не наделать ошибок, не заронить сомнения и не вызвать в ком-то ненависть.

Это было очень трудно, но ради близости с Иваном она готова стать послушной, советоваться со всеми и подчиняться московским правилам пока без надежды что-то изменить. Пусть так, главное — сохранить любовь мужа к себе и родить много сильных детей. Дети — самое сильное связующее звено в любом браке.

Но, несмотря на горячие объятия в ночи, забеременеть не удавалось…

София с отчаяньем чувствовала, что муж отдаляется, у него свои заботы, заслоняющие тягу в ее опочивальню. А той самой связи все не было. Неужели она бесплодна?! Старая нянька твердила, что нет, но можно ли быть уверенной?

Фиораванти

Иван Васильевич чувствовал себя виновным в смерти митрополита Филиппа, пусть не прямо, но виновным.

Еще в начале апреля в воскресенье в ночь вдруг полыхнуло в Кремле у церкви Рождества Богородицы, давней, построенной еще женой Дмитрия Донского княгиней Евдокией. Но разве огонь спрашивает, кто и когда строил? Нет, он пожирает все, что может гореть, не разбирая, церкви то, хоромы или избы в посаде.

София навсегда запомнила этот ужас гудящего пламени, людских криков и паники. Большинство пожаров начинаются ночью, оттого они еще страшней.

В Кремле горело сильно — и боярские хоромы, и церкви, и амбары, занялись даже митрополичьи палаты. Князь никогда не оставался в стороне, если Москва горела, он не щадил ни себя, ни своих людей. Толково распоряжался, сам брал багор, чтобы рядом с дружинниками и дворовыми растаскивать загоревшееся строение. Иного выхода не было — воды из Москвы-реки, чтобы потушить большой пожар, не натаскаешь. Конечно, лили и воду, но главным было — не пустить огонь дальше. Ради этого и раскидывали по бревнышку то, что огонь успел зацепить.

На сей раз княжеский дворец спасти успели, а вот житные дворы его и всей Москвы выгорели дотла, сгорел двор князя Бориса Васильевича, пострадали верхи крепостных башен, но самое страшное — огонь начисто спалил митрополичий двор! Митрополит Филипп остался бездомным, в его покоях сгорело много святынь!

Самого митрополита, когда занялось, увезли из Москвы, как и княгинь, и домочадцев государя. Филипп вернулся на пепелище только утром, увидел погибель всего дорогого сердцу, не выдержал и долго лежал ничком в Успенском соборе. Не злато и серебро жалел, а святыни, узрев в пожаре гнев Божий.

Напрасно успокаивал великий князь, обещая и палаты каменные взамен сгоревших деревянных отстроить, и всего, что пропало, из своих запасов дать, и многим другим помочь, что понадобится, например на иконописцев денег дать… И без того больной митрополит вовсе слег, просил у князя об одном: отпустить его в монастырь, чтобы успеть причаститься и собороваться. Но Иван Васильевич испугался, что не успеют довезти в Троице-Сергиеву обитель, приказал доставить на подворье Троице-Сергиева монастыря в Кремле, где тот и скончался.

Наверное, князь жалел, что не отпустил митрополита из Москвы в обитель раньше, был бы Филипп жив. Но сделанного не воротишь. А по Москве расползся слух, что митрополит о том жалел перед смертью, что не воспротивился женитьбе государя на Римлянке. Это она навлекла беду на Москву, она виновата. Словно Москва до Софии не горела, словно ее присутствие высекло искру, от которой занялась церковь Рождества Богородицы.

Иван Васильевич не слушал эти глупости, но осадок все равно остался.

Особенно когда выяснилось, что митрополит долгие годы носил на теле под рясой вериги — тяжелые цепи, о чем никто не догадывался! Обнаружили только когда стали готовить тело к погребению. Это известие потрясло Москву, государь приказал повесить вериги над гробницей умершего митрополита, к ним тут же стали стекаться верующие, чтобы поклониться такому необычному святителю.