— Ты, княгиня, хоть и крещена ныне в православии, а кроме как креститься правильно, более ничего не знаешь и знать не хочешь. Это для латинян Рождество главней, для православных — Светлая Пасха, потому как Рождество — это рождение тела, а Пасха — Воскресение духа. Духовное важней телесного, худо, что вновь обращенная княгиня этого не знает! Я к тебе инокиню Ефросинью приставил, так ты и учиться не стала.

Митрополит выказал свое недовольство и Ивану Васильевичу. Князь нахмурился, он и без того не всегда ладил с митрополитом, пытаясь подмять того под себя, а уж по поводу жены-латинянки спорить совсем не хотелось. Попросил мать помочь Софии понять, что к чему, но та уезжала на богомолье, обещала заняться когда приедет.

Иван не настаивал, чтобы взяла невестку с собой, он знал, как истово молится великая княгиня Мария Ярославна, как не любит, когда отвлекают, даже любимую дочь Анну с собой не зовет, не то что иноземку, которую всему учить надо.

Было решено пока оставить Софию дома, а после возвращения Мария Ярославна невесткой займется.

Но София успела натворить дел, за которые не была наказана только потому, что никто не узнал…


Отведенные молодой великой княгине покои великолепны и богато обставлены. На полу опочивальни огромный шемаханский ковер, чтобы ножки не застудила, когда с постели встанет, на кровати множество перин, в которых тело просто тонет, в кованых сундуках привезенное ею богатство, о котором никто не спрашивал, большое венецианское зеркало в дорогой раме — тоже нарочно для царевны морем доставлено, стол покрыт тончайшей скатертью с золотой вышивкой, полог, что кровать защищает от нечаянного нескромного глаза, весь в золотом шитье…

Подсвечники многочисленных восковых свечей изящной ковки с позолотой, в окнах не слюда, а стекло, но прикрыты они тяжелыми, затканными сказочными птицами занавесями. Постель устлана простынями тончайшего полотна, все дерево резное… Киот в углу тоже богато украшен.

Всюду золото, серебро, самоцветы, бархат, шитье, все предусмотрено, никто случайно не подсмотрит за женой великого князя, никто не потревожит.

Все очень богато и очень для Софии скучно. Она, привыкшая делить небольшую комнату с беспокойной Лаурой, страдала в одиночестве. Иногда начинало казаться, что лучше сквозняки папского дворца, чем уютная опочивальня в Москве, что лучше не дающая поспать из-за больного зуба Лаура, чем услужливые девки, которые появляются и исчезают неслышно.

И только одно навсегда привязало сердце Софии к Москве и этой опочивальне — ожидание прихода великого князя Ивана Васильевича, ее супруга. София не желала признаваться самой себе, что по уши влюбилась в темные очи мужа, что готова на все, только бы его сильные руки снова подхватили и, обнаженную, положили на перины, чтобы потом ласкать почти до рассвета.

Но великий князь не сидел в Москве, уехала на богомолье свекровь, поспешил куда-то и он сам. Царевне оставалось скучать. Она пробовала читать, но и это быстро надоело.


София закрыла книгу. Эти стихи Петрарки она все уже знала наизусть. Княгиня Мария Ярославна не права, написано не на латыни, а на итальянском разговорном. При папском дворе официально этот язык не приветствовался, но все читали сонеты Петрарки, посвященные его Лауре. Иное дело «Покаянные псалмы», те на латыни и Церковью признаны, их позволялось не прятать от строгих глаз.

Но каяться вовсе не хотелось, София не знала за собой таких уж грехов. Потому и лежали открытыми в ее горнице две книги — одна на столе, с псалмами Петрарки на латыни, а другая на коленях, с его любовными сонетами на итальянском, который в Москве фряжским называли.

А еще в сундуке был спрятан «Декамерон», подаренный братцем Андреасом на свадьбу с самыми разными намеками. София знала многие из рассказов этого произведения Боккаччо, но ни читать книгу, ни даже вытаскивать ее из сундука не хотелось. Елена и Анна Траханиоты рассказывали о том, что и в Москве блуда немало, но он весь словно внутри дворов, скрыт от чужих глаз заборами, спрятан заговором молчания. Жены не против того, чтобы мужья себе девок дворовых на ложе брали, особенно когда сами в тяжести или не могут мужей ублажать. Одна забота — чтоб девки детей не рожали да здоровы были. Но поскольку все внутри одной семьи крутилось, то о втором можно не беспокоиться, а с первым научились справляться, хотя среди дворовых немало бегало детишек, подозрительно похожих на своих хозяев.

Для замужней женщины княжеского и боярского круга страх покрыть себя вечным позором из-за развода, если вдруг тайна откроется или, пуще того, дите родится, был столь велик, что об изменах мужу не думали. Девка еще по глупости да молодости могла согрешить, но замужняя женщина не рисковала, понимая, что лучшим выходом после того будет лишь монастырь, да и там от позора не отмоешься.

София быстро поняла, что никакие разговоры о любовных интригах с окружающими невозможны. Может, для них и существовала страсть не к своему, а к чужому мужу, но это либо была платоническая любовь на расстоянии, либо скрывалась так тщательно, что и ближайшая подруга редко знала о грехе.

Молодые боярышни бойко стреляли глазами из-под темных ресниц и улыбались как-то смущенно и зовущее одновременно, но София уже поняла, что это только видимость, редко какая перешагивала запретную черту, обычно все призывными взорами и заканчивалось. Даже боярышня не могла позволить себе оказаться «порченой» невестой, это означало бы поставить себя в зависимость от мужа (даже если простит и не отправит в монастырь) на всю жизнь. Окажись он у женки не первым, мужу будет чем попрекнуть ее при случае. Потому бушевавшие в молодых телах страстные желания оставались желаниями. Холопки в любви были вольней своих хозяек.

Будь у молодой княгини несколько иной характер, ей пришлось бы совсем плохо, почти монастырская строгость отношений могла довести до отчаяния, например, Лауру или любую другую из римских приятельниц Софии. Однажды подумалось: а как Андреас? Брат наверняка не ограничился бы девками-прислужницами, хотя и были те хороши собой, и на ласки господ падки, царевичу непременно понадобилась бы какая-нибудь бойкая боярышня и Андреаса не остановил страх перед разоблачением. Оставалось порадоваться, что брат далеко в Риме.

Сначала аскетическая скромность поведения окружающих женщин, да и мужчин Софии понравилась, это действительно пахло чистотой (думать о дворовых девках, ублажавших мужей вместо их жен, не хотелось), но потом стало скучно.


Однажды она приказала открыть сундук с римскими еще нарядами. В самом Риме было их немного, все же содержание у детей Фомы Палеолога не позволяло одеваться богато, но, когда уезжала в Москву, для путешествия по всей Европе сшили или переделали под нее немало платьев. Товар следовало показать лицом не только в Москве, но и во всех городах, которые проезжали. Дюжина богатых платьев у Софии имелась, только куда их здесь девать?

Все же приказала разложить по постели и лавкам, стояла, любуясь. Нарядилась в одно из них, в котором была на празднике в Нюрнберге, пурпурное платье с бархатной накидкой, отделанное горностаем. Пурпур издревле цвет правителей, потому София считала себя вправе носить его, еще не будучи московской правительницей, ведь в ней текла императорская кровь.

В Нюрнберге в ее честь устроили праздник с танцами и рыцарский турнир. Памятуя, что знатной даме, особенно невесте, не к лицу танцевать на виду у чужих, София (тогда еще Зоя) сослалась на нездоровье и сидела, с завистью глядя, как двигаются в танце ее придворные дамы. Как ей хотелось выйти в этот круг, поднять руки, звеня великолепными браслетами, особенно массивным золотым с огромным камнем — подарком будущего супруга!

А во время турнира не удержалась — подарила первому из победителей золотое кольцо, сняв его со своего пальца. В этом не было ничего необычного, рыцарь защищал ее цвет — пурпурный — и ни на что не претендовал, но первым возмутился епископ Бонумбре:

— Вы с ума сошли, царевна?! Дарить свое кольцо — значит обручиться, а вы уже обручены с правителем Московии. Я не удивлюсь, если послы немедленно уедут обратно, оставив вас посреди Нюрнберга глотать слезы.

София тогда ужаснулась сама себе: как же она могла не подумать, что только замужняя дама может дарить что-то победителю? Или не обрученная ни с кем девушка.

Попросила Настену позвать дьяка Мамырева, сбивчиво объясняла ему, что не хотела ничего дурного, что поняла ошибку и больше никому ничего дарить не станет. По тому, как коротко кивнул дьяк, она поняла, что московиты действительно недовольны и могли отказаться от невесты из-за неподобающего поведения.

Ей бы запомнить, что один неверный, глупый шаг может испортить судьбу, но продолжившееся путешествие, приветствия и подарки (например, нюрнбергские женщины вручили ей бочонок вина и двадцать коробок с самыми разными сладостями!), множество новых лиц и всеобщие уважение и восхищение затмили этот случай, урок из него София так и не извлекла.

И вот теперь она стояла в своем пурпурном наряде, никому не нужная во всей царственной красоте.

Но полюбоваться нашлось кому — к великой княгине пришли племянницы боярина Холмского Анна и Феодосия. Увидев алый бархат и множество украшений, ахнули, принялись рассматривать, расспрашивать. София поворачивалась к ним то одним, то другим боком, алея не столько от жары, сколько от удовольствия, объясняла, что носят в Риме. Проявленный интерес боярышень убедил ее, что не стоит скрывать в сундуках свои наряды, сначала можно надевать их вот так, для подруг, а потом и в свет выйти. Будет же тепло в этой Москве!

В следующий раз сестры привели с собой страшно смущавшуюся подружку — Прасковью Беклемишеву.

Снова рассматривали наряды, слушали объяснения великой княгини. Наконец, София предложила примерить на себя эту красоту. Первой на уговоры поддалась Прасковья. Ей очень шло золотистое платье, которое Лаура в Риме называла «нарядом для бочки». За подругой последовали и сестры. Теперь все трое отталкивали друг дружку, чтобы посмотреть в большое венецианское зеркало. Это было так необычно, особенно почти открытая грудь! Стыдливо прикрывая грудь руками, девушки недоверчиво ахали: в таком да на люди?!