То, что произошло дальше, заставило меня замереть от изумления. Весь этот благоухающий мимозой и фиалками строй почтительно замер у дверей, пропуская вперед закутанную в покрывала незнакомую рабыню. Я вновь почувствовал странный, незнакомый мне прежде запах — аромат спелой айвы, смешанной с запахом морозного зимнего воздуха. В нем не чувствовалось обычного женского кокетства. Скорее его можно было бы назвать практичным: это был горьковатый запах какого-то снадобья, смешанный с ароматом айвы.

Кто она, эта чужестранка? Что, если ее появление угрожает нарушить мир и покой гарема, в котором царит моя госпожа?

Я твердил себе, что это всего лишь глупые, детские страхи, особенно странные для мужчины, моряка, с детства привыкшего грудью встречать опасности, которые таятся в море. Но, увы! Того немногого, что еще оставалось во мне от мужчины, уже явно недоставало, чтобы вновь превратить меня в пирата, в моряка, которым я был прежде. Меня превратили в существо бесполое, в жалкое подобие сторожевого пса, призванного охранять этот маленький женский рай, отгороженный от всего остального мира узорной железной решеткой. Вот поэтому-то подобные страхи, сколь бы странными и жалкими они порой ни казались, терзали меня, заставляя все время оставаться начеку.

И хотя мою мужественность у меня навсегда безжалостно отняли, на случай опасности я носил на бедре осыпанный драгоценными камнями кинжал. Привычно коснувшись его рукой, я пытался разобраться в своих подозрениях. «Возможно ли, чтобы это был мужчина, укутанный в женские одежды? Или все-таки женщина? Но тогда откуда мой страх? Почему мне кажется, что ее появление таит в себе угрозу?»

Я снова успокаивал себя и гнал тревожные мысли. Если уж Нур Бану Кадин позволила этой незнакомке занять место в своем паланкине, стало быть, она достойна, чтобы войти в гарем моей госпожи.

Как бы там ни было, очень скоро эта тайна раскроется. Вереница женщин прошелестела мимо меня к двери, и ноздрей моих коснулся иной аромат — сильный и резкий, словно его обладательница надменно не желала смешиваться с остальной толпой. Я тут же узнал его, и мысли мои мгновенно приняли совсем другое направление. Теперь мне действительно было из-за чего волноваться. Жасмин! Крепкий, опьяняющий, подчиняющий все себе аромат жасмина принадлежит к тем немногим запахам, к которым невозможно привыкнуть. Аромат жасмина мог означать только одно: здесь Сафия, София Баффо, как ее звали прежде, до того, как она овладела известным только на Востоке искусством пользоваться духами и благовониями. Сафия была одалиской — любимой наложницей родного брата моей госпожи. Я застыл на месте. Так бывало всегда, стоило мне почуять ее присутствие. В моей душе закипела бессильная ненависть ко всем этим покрывалам, которые давали ей преимущество передо мной: из-за них я не видел ее глаз, не знал, в какую сторону кинуться и откуда грозит опасность.

А пока я молча пытался сдержать охватившее меня чувство, Сафия скользнула в узкие двери и стала подниматься по лесенке, не удостоив меня даже взглядом. Правда, уже на самом верху, остановившись, чтобы сбросить туфли, она все-таки задержалась, чтобы дать мне возможность — нарочно, конечно — полюбоваться на мгновение блеснувшими в темноте щиколотками, молочную белизну которых подчеркивали ярко-красные шальвары.

Я молча отвернулся — нужно было проводить приехавших евнухов в мою комнату на первом этаже и устроить их на отдых. Для начала я помог им аккуратно сложить шелковые занавеси и убрать их в носилки. Сердце мое невольно сжалось от боли. Это занятие напомнило мне, как моряки убирают паруса. Увы, мои новые товарищи вряд ли нашли бы в себе достаточно смелости, чтобы вскарабкаться на мачту. Глядя, с какой жадностью их жирные, унизанные драгоценными перстнями пальцы хватают сочившиеся маслом и медом сладости, я молча обругал себя за глупость. Ясно, что представить себе нечто подобное было невозможно.

Устроившись на шелковых подушках в моей комнате, оба евнуха Нур Бану первым делом распустили широкие пояса, стягивающие их объемистые животы. Шумно отдуваясь, они расправили доходившие до пят полы пропотевших толстых синих халатов, сдвинули высокие белые тюрбаны, и комнату тут же наполнили удушливые, какие-то женские ароматы, смешанные с запахами немытого тела. После этого оба, забыв обо всем, принялись за предложенные мною шербеты.

Выпирающая во все стороны жирная рыхлая плоть заставляла забыть о других уродствах, которыми отличались все без исключения евнухи: пухлой, бочкообразной груди, длинных, как у обезьяны, руках и скрюченных пальцах. А евнухи, целиком занявшись едой, казалось, и думать забыли о своем уродстве.

Глядя на них, я погрузился в невеселые мысли. К счастью, моя собственная внешность пока что еще не претерпела подобных ужасных изменений, но я боялся, что это всего лишь вопрос времени. Если и существовал более верный способ превратиться в такую же гору жира, что мои несчастные собратья, чем нежиться на мягких подушках, то я его не знал. Поэтому, убедившись, что евнухи заняты едой, я тихонько оставил их одних. Пока я взбирался по лестнице, их высокие, как у павлинов, голоса сверлили мне мозг, напоминая пронзительные вопли корабельной дудки посреди ночного океана. Оказавшись на втором этаже, я втянул в себя воздух и прислушался. Тут, в прихожей, где на полу грудой валялись женские туфли, запах жасмина чувствовался еще сильнее. Я тихонько постучал.

— Да, дни стоят слишком теплые, чтобы зажигать жаровни, — услышал я голос своей госпожи, когда стихли охи и ахи приехавших женщин. Все это утро Эсмилькан казалась немного раздраженной. — Но вы, без сомнения, правы, Нур Бану Кадим. Я непременно скажу Абдулле.

— О чем, моя дорогая? — Вопрос прозвучал довольно глухо: лицо говорившей было почти полностью закрыто белой газовой вуалью, доходившей до переносицы. От этого взгляд ее черных глаз казался еще пронзительнее.

— Мне следовало бы начать с летних комнат. И вот, пожалуйста, — для жаровен слишком жарко. И к тому же мы вынуждены томиться в этой душной бархатной клетке, где даже нет ни одного фонтана!

Невольным движением руки Эсмилькан провела по длинному ряду своего йелека[1]. Из-за растущего живота три нижние пуговицы ей приходилось оставлять расстегнутыми. Лето теперь ассоциировалось у нее с беременностью.


— Как-то трудно думать о лете, когда все время мерзнешь, — пожаловалась она.

— Аллах милостив! Все будет хорошо, мой маленький весенний цветок, — ласково пробормотала Нур Бану.

— Иншалла, — эхом повторила Эсмилькан.

— Сейчас тепло, госпожа, — вмешался я, слегка подтолкнув локтем наших не слишком хорошо обученных служанок, давая им понять, что пора помочь нашим гостьям снять накидки. Тогда им сразу же станет легче.

Я перехватил благодарный взгляд госпожи. Все оказалось понятным без слов. Нерасторопность наших служанок доставляла ей много хлопот, и сейчас Эсмилькан была признательна мне за то, что я избавил ее от неловкости. Впрочем, мне и самому не хотелось, чтобы у Сафии появился повод лишний раз позлословить насчет порядков, что царили у нас в доме.

Но в глазах Эсмилькан была не только благодарность, но и сочувствие.

Еще утром, в лихорадке приготовлений к приему гостей, Эсмилькан застала меня стоящим у окна, когда я наслаждался первым теплым дуновением весны. Коснувшись моих рук, сложенных под грудью, — поза, характерная для каждого евнуха, — госпожа тихо прошептала:

— Это ведь случилось ровно год назад, не так ли?

Я ничего не ответил, да Эсмилькан и не ждала ответа. Моя госпожа почувствовала, что весенний воздух, наполненный теплом, светом и звенящий радостными птичьими трелями, напомнил мне о том первом дне, когда я впервые попал сюда. Догадалась она и о том, что мучительный контраст между красотой, зарождающейся новой жизни и безумной болью и гибелью всех надежд, что обрушились на меня в темном домишке в Пера, рвали мою душу на части. Я снова переживал тот миг, когда почти год назад благодаря коварным проискам Софии Баффо, а может, и моей собственной молодости и глупости, разом потерял все — семью, родину, возможность называться мужчиной. Вряд ли человек, проживший свою жизнь без остатка, теряет больше.

У Эсмилькан были и дом, и любящая семья, но несмотря на это госпожа чувствовала мою боль, как свою, и я был благодарен ей. Но наш безмолвный разговор взглядами не укрылся от острых глаз Сафии. Маленькая служанка быстрым движением стащила с нее вуаль, словно отдернула театральный занавес, и я почувствовал невольную дрожь, будто перед моими глазами открылась сцена, где только что совершилось мерзкое убийство.

Лицо Сафии почти совсем не изменилось с того дня, когда я впервые увидел ее и когда роковым образом решилась моя судьба. Против собственного желания я был вынужден признать, что дочь Баффо стала еще прекраснее, если такое вообще возможно. Монастырский садик, где мы встретились, был не самым подходящим местом, где женская красота могла бы расцвести в полной мере, — в отличие от гарема восточного владыки. И вот сейчас Сафия стояла передо мной, красотой своей выделяясь даже изо всех этих красавиц, собранных со всей огромной империи для услады султана.

Ее сияющие золотые волосы и миндалевидные глаза стали еще прекраснее — так меркнет месяц, когда на небе появляется полная луна. Холодная, какая-то демоническая красота Сафии сводила мужчин с ума. Когда-то это случилось и со мной. Зная, на что способна эта женщина, для которой ее собственная красота была всего лишь оружием, я в ужасе отвернулся, словно увидел перед собой змею. А лицо самой Сафии, прекрасное и холодное, как у алебастровой статуи, вновь стало бесстрастным. Легкое облачко недовольства, набежавшее на него, когда она заметила безмолвную близость между мной и моей госпожой, исчезло бесследно, и оно вновь стало безмятежно красивым.

Сцепив зубы, я поклялся не спускать с нее глаз. Оставалось только надеяться, что проклятый лекарь сделал свое дело на совесть и благодаря его острому ножу я больше никогда не поддамся соблазну, исходившему от этой женщины.