Он дернул за ручки дверцы одного из шкафов, распахнул – и Мария с восторгом увидела узкую лестницу, ведущую куда-то вниз, вниз… к промельку дневного света, перестуку колес по мостовой, к людскому гомону – к бегству! К жизни!

Мария рванулась, не чуя ног, не чуя тяжести узелка, ступила уже на порог… да и замерла.

Ведь если она умчится сейчас отсюда, то никогда больше не увидит Вайяна (почему-то Мария не сомневалась, что он сдержит слово любой ценой). Однако враг Марии не отступится от нее. Он, вернее она, наймет новых палачей… Но Мария все же узнает имя своего тайного врага; ведь знать своего врага – наполовину победить его. К тому же она в долгу перед Вайяном, он спас ей жизнь! И тут еще образ какой-то старой седой женщины с тоскливым измученным взором возник перед ней: ждет своего сына, а его все нет, нет…

Мария тряхнула головой, прогоняя видение. Не глядя на Вайяна, вернулась к столу, брезгливо взяла забрызганное кровью Мердесака перо, лист бумаги.

– Говори, что писать. Только побыстрее, пока я не передумала.


Вайян от волнения не сразу справился с голосом, потом начал диктовать, Мария впервые в жизни писала завещание, но вряд ли уже через минуту могла бы повторить хоть одну фразу: слова Вайяна пролетали мимо ушей, всем существом своим она ждала одного – имени! Но когда оно прозвучало, Мария непонимающе, испуганно взглянула на Вайяна: она не знала никакой Eudoxy Golovkina, Евдокии Головкиной, которой отныне отходило все движимое и недвижимое имущество баронессы Марии Корф, урожденной графини Строиловой. Этот смелый шаг ничего не дал: Мария по-прежнему не знала своего врага!

За свидетеля завещание подписал Вайян и для верности, обмакнув палец в чернила, оставил на бумаге отпечаток. Задумчиво поглядев на мертвого Мердесака, покрутил перо в руках, а потом вдруг, скрипя по бумаге и брызгая во все стороны чернилами, поставил пониже своей фамилии еще одну подпись – размашистую, вычурную. Брезгливо сморщившись, сунул в чернила уже негнущийся палец Мердесака, приложил к листку – и Мария поняла, что бывший ростовщик тоже «засвидетельствовал» сей документ, который Вайян, бережно свернув, тут же упрятал за пазуху.

После этого говорить больше было не о чем, хотя Вайян что-то бормотал о том, чтобы Мария непременно взяла фиакр, да не доезжала до самого своего дома, а сошла квартала за два, да вошла бы в дом незаметно.

Мария не удостоила Вайяна даже взглядом и торопливо вышла на лестницу. Сзади протяжно заскрипела, закрываясь, потайная дверь, и Мария резко обернулась (словно в спину ее кто-то толкнул!), – обернулась как раз вовремя, чтобы увидеть Вайяна, который стоял над разверстым люком и бросал в него толстый гроссбух Мердесака, на последней странице которого было записано имя баронессы Корф – вдобавок ее собственной рукой!

Мария еще успела поймать взглядом мгновение, когда этот страшный обличительный документ скрылся в бездне, а потом потайные дверцы сомкнулись, оставив ее в полумраке – и на свободе.

18. Скандал в Итальянском театре

Оказывается, ко всему можно привыкнуть, даже к тому, что где-то неподалеку находится человек, который только и жаждет твоей смерти, ибо в руках у него – твое завещание. Вероятно, Вайян уже передал с таким трудом добытый документ этой неведомой Eudoxy Golovkina, но пока о ней не было ни слуху ни духу. Конечно, рано или поздно сия дама непременно появится, но Марии, очевидно, суждено было умереть, так и не встретившись со своей наследницей.

О Вайяне тоже не было вестей; наивно, конечно, воспринимать всерьез его намерения оберегать ее! Как и следовало ожидать, его пламенные речи были всего-навсего одним из средств убедить Марию написать проклятую бумагу. Впрочем, Вайян все-таки спас ей жизнь, стоит ли винить его так строго? И, словно исполняя некий ритуал благодарности этому благородному и отважному мошеннику, Мария каждое утро украдкою пила отвар пернака – горькое черное снадобье; оно слегка напоминало по вкусу кофе, и это помогало проглатывать его без особого отвращения. Но если Мария поначалу ежечасно, ежеминутно ждала какого-то покушения на свою жизнь, то постепенно ей надоело вечно ощущать себя некоей средневековой грешницей, приговоренной к сожжению.

Forçe che si; forçe che no, как говорят итальянцы: может быть, да, может быть, нет, – что на свете ужаснее неопределенности?!

Эта настороженность, этот беспрестанно подавляемый страх мешали Марии. Текли дни, недели, месяцы – вместе с ними уходила жизнь. И ничего не происходило, ничего, кроме ожидания смерти! Даже старая тетушка жила более полнокровно, чем ее молодая красивая племянница. Евлалия Никандровна была постоянно озабочена тем, что популярность ее обожаемой королевы Марии-Антуанетты неуклонно падает – и не только в народе, но и в дворянском сословии. Корф разделял ее опасения: он неприязненно относился к герцогу Орлеанскому и не сомневался, что королева, по легкомыслию своему воспрепятствовавшая его назначению на пост командующего морским флотом, нанесла ему тяжелейшее оскорбление, а тщеславный герцог был не из тех, кто не поднимет перчатку. Корф опасался, что все недовольные тем, как Версаль обособил себя от нужд страны, смогут найти вождя и поддержку в Пале-Рояле…

Мария мало что понимала в этих разговорах. Однако упоминание о Пале-Рояле ее зацепило: ведь этот дворец – кроме галереи с галантерейными лавками и флигеля, в котором жил герцог Орлеанский с семьей, – вернее, сады этого дворца были известны в Париже как грандиозный maison de tolérance[73], центр общественного сладострастия. С девяти часов вечера множество женщин легкого поведения прохаживались по аллеям, бросая на прохожих призывные взоры; они в любую минуту готовы были удалиться со своими кавалерами в комнатку на верхнем этаже, в любой закуток, коридорчик или просто за дерево. Всем было известно, что существовал даже некий «Тариф девиц Пале-Рояля», где можно было увидеть следующие строки:

«Викторина, Пале-Рояль, стакан пунша и шесть ливров.

Аспазия, редкостный темперамент, шесть ливров.

Розали, с красивой грудью, шесть ливров…» Ну и тому подобное.

Ходили слухи, что нет в Париже мужчины, коренного парижанина или приезжего, даже из-за границы, кто хоть раз в жизни не открыл свой кошелек для любезных и опытных жриц Пале-Рояля. Эти слухи наполняли душу Марии яростью. Она представляла себе каштановые аллеи, где царили тишина и сумрак. Свет звезд терялся в тени деревьев. Из аллей неслись тихие, сладострастные звуки музыки и призывный шепот. Вот идет высокий мужчина с холодными светлыми глазами, в обнимку с какой-нибудь шлюхой… Раздражало, конечно, и присутствие в доме торжествующей Николь. Но думать, что барон может оказаться как-нибудь ночью среди вековых дубов старинного сада, – это было нестерпимо!

Все-таки удивительно, отчего так уязвляла Марию холодность барона к ней? Ее глупое сердце – точно маяк: оно то чернело от ненависти, исполнялось равнодушием к Корфу, а то вспыхивало, жаждая его нежности, поддержки, ласки. Муж так близок – и так неизмеримо далек!

Вот чего хотелось ей отчаянно, безмерно: взаимной, страстной любви. Верной любви! Мария жаждала любви мужа, но не знала, как ее добиться. И все же у нее были основания надеяться: ведь если она откроет Корфу секрет «невинности» Николь, тот брезгливо отвернется от своей метрессы, а узнай он о том, как Мария рисковала жизнью, пытаясь оберечь его доброе имя, – не исполнился бы он уважения и нежности к жене? Но у Марии язык не поворачивался так явно потребовать награды, вдобавок она не сомневалась, что проклятущая Николь уж нашла бы, как отбрехаться, и откровения Марии выглядели бы тогда в глазах мужа нелепой мелодрамой.

Сказать по правде, Мария надеялась, что, сделавшись богатой, бывшая горничная в один прекрасный день исчезнет из дома на улице Старых Августинцев, но ничуть не бывало: образ жизни Николь нисколько не изменился с появлением у нее пятидесяти тысяч ливров; небось хранила их где-то в кубышке, на черный день, дожидалась, когда прискучит барону. Впрочем, на это пока ничто не указывало, и Мария представить не могла, как бы ей привлечь к себе внимание мужа.

Выпадали минуты, когда ей приходили в голову самые невероятные прожекты. Вот окажись Корф масоном, она и сама вступила бы в братство вольных каменщиков, ходила бы в нелепом передничке, исполняла бы нелепые ритуалы – только бы приблизиться к нему! А что такого? Тетка рассказывала, что масонство среди дам света сделалось очень популярным, ибо страсть к тайне – главное женское свойство. До 1774 года женщин не допускали в ложи, но вот французские масоны любезно согласились создать женские секции. Множество знатных дам принадлежали к обществу масонов, но вряд ли Марии удалось бы встретить там Корфа: он ненавидел масонов и не раз во всеуслышание объявлял сие движение пустой и опасной игрой, а приезжих русских, о коих было известно, что они – масоны, всячески сторонился. О прогрессивности вольнодумства Корф и слышать не желал, полагая свободомыслие пороховой бочкой, а масонов – лукавыми поджигателями ее, которые лишь выжидают удобного момента, чтобы способствовать разложению государства – Франции ли, России, какая разница? – ибо противопоставляют и предпочитают выдуманную организацию нескольких тысяч человек исторически сложившейся национальной общности, изымая из обихода само понятие национального родства. Ни в какое вообще братство людей Корф не верил: по его мнению, каждому было уготовано в жизни свое место, у каждого было свое предназначение: у ремесленника – исправлять свое ремесло, у крестьянина – лелеять земные произрастания, у государя – содействовать процветанию государства, у полководца… ну и тому подобное. «Да, – помрачнев, подумала Мария, в очередной раз услышав эти слова, когда Корф спорил с графиней Евлалией, – ежели следовать этой логике, то мое предназначение – бесконечно и безуспешно ожидать мужа в холодной постели, в то время как он согревает постель бывшей горничной!»