– Папа!!! – снова зовет наша героиня.

Нет, он не услышит. Он, красен, разъярен и несчастен, прижав к пораненной щеке платок, забыв о своих вещах, о легендарных Леночкиных подсолнухах и о своей всепоглощающей любви, несется метровыми шагами к верному белому авто, что ждет его у калитки.

Героиня наша беспомощно смотрит вслед отцу. Что остается ей? Лишь вернуться в дом, чтобы не видеть промокшей в росистой траве скомканной и осиротевшей одежды, чтобы не видеть изломанных цветов на газоне, не слышать развеселого и самозабвенного птичьего пения.

* * *

Она входит в холл и оборачивается к вспыхнувшему вдруг экрану телевизора. Телевизор мрачен. Телевизор являет очередные криминальные новости. И девица-репортер с угольно-черной прической и странным, ненатуральным голосом тут как тут, сжимает микрофон:

– …произошло в элитном дачном поселке…

Девица стоит у забора, за забором виден коттедж.

Забор ладный, коттедж стильный.

– …занимал высокие должности по линии Министерства обороны…

Милиция и врачи «скорой», как видно, верная свита девицы, не лезут на первый план – отличная массовка.

– Оперативники отмечают особую изощренность преступления: жертву сначала усыпили, – смакует подробности девица, – а затем ампутировали голову по всем правилам хирургического искусства.

– Почему я должна это смотреть? – вопрошает наша героиня телевизор и безуспешно пытается отыскать пультик, чтобы выключить это чудовище.

Пультика, я точно знаю, она не отыщет, а кнопки под экраном упрятаны хитро, да и не работают. Да ладно, Татьяна Федоровна, самое страшное вы уже услышали. Остальное можно и потерпеть. И как вы ни затыкайте уши, как ни отворачивайтесь, неожиданностью последующее для вас не будет.

– Что за мерзость! – восклицает она. И вдруг догадывается и уже не может отвести от экрана глаз. – Папа… – стонет она.

Во весь экран – фотография с военных документов генерала. На ней он чопорен и совсем чужой. Кажется, не положено без дела показывать фотографии и документы, но для черногривой девицы нет ничего святого, и она, лаская микрофон пальчиками в черном маникюре, сообщает своим загробным голосом:

– Обвинение предъявлено жене убитого, врачу по образованию, Юдифи Каценэленбоген…

Вот она, Юдифь. Растрепана, пьяна, помята. А героиня наша, вглядевшись в убийцу, в ужасе ощупывает свое лицо и смотрит в телевизор, словно в жестокое искажающее зеркало.

У Юдифи же, как у любой безумицы, взгляд отсутствует. Одета она в безрукавную тельняшку мужа, которая ей сильно велика, и все тянет ее худыми руками, пытается запахнуть, как халат.

– За что вы его убили, Юдифь? – полна сочувствия, склоняется над нею репортерша.

– А чтоб, значит, не гулял, кобелина, от законной-то жены… – тупо мычит в микрофон Юдифь. Во всяком случае, именно такие слова послышались нашей героине, и она кричит:

– Хватит!!!

Что до меня, то я стучу в дверь уже не менее двух минут, поэтому имею право любой невнятный возглас, донесшийся из-за дверей, принять за разрешение войти. Я открываю дверь и произношу:

– Благодарю вас, Татьяна Федоровна.

Она открывает глаза и смотрит на меня, мягко говоря, очумело.

– Я не вовремя? – осведомляюсь как вежливый человек.

– Что-то случилось? – спрашивает она и с трудом пробивается сквозь память. Все-то у нее в памяти двоится.

– Извините, дорогая. Я, собственно, кота ищу. Сбежал, мерзавец.

– Опять? – удивляется она.

– Что значит «опять»?

Мне нравится эта игра, ах, как нравится!

– Что значит «опять», дорогая?

– Вы его тут уже искали…

– Правда? – изображаю я недоумение. – А мне казалось, что в последний раз он еще к Ванде в гости наведывался.

– Ну как же? Его еще звали… Эсхил? Как-то так необычно… Нет, вспомнила: Платон!

– Кхмм? Э-э-э… кота?!!

– Действительно… Кота… – бормочет она и умолкает.

Теперь ей неловко, она смущена, запутавшись в снах и раздвоившейся памяти. Ей бы не хотелось, чтобы я счел ее умалишенной. Поэтому сейчас самые неожиданные мои объяснения она примет без излишней экспрессии. А что до недоверия… Что до недоверия, пусть оставит его при себе.

– Не о чем беспокоиться, – говорю я, будто продолжая некий разговор, – то был всего лишь сон, мадам, страшный сон. Мало ли кому что приснится.

– Какой… сон… – замирает она.

– Ну как же. Вы мне только что рассказали.

– Я рассказала вам?

– Да-да. Я так и подумал, что это – всего лишь сон. Мало ли что снится! Но бывают и вещие сны, не отрицаю, которые следует проверить. Я и проверил, посмотрел в Интернете, чтобы вы не беспокоились. Жив-здоров ваш Дунаев Федор Фомич. Папа ваш. Вот, извольте взглянуть.

Я устанавливаю ноутбук, который принес с собою, прямо поверх Вандиных стеклянных бабочек, раскрываю его, отыскиваю файл и демонстрирую перепуганной Татьяне фотографию. На фотографии – улыбающийся старичок в пижаме и генеральских штанах с лампасами, сидит на лавочке рядом с кудрявой дамой в белом халате на фоне пышной, но ухоженной природы.

– По-моему, он еще вполне узнаваем, ваш папа. Вот, обратите внимание на подпись… Читаете по-немецки?

– Нет… – отрицательно качает она головой.

– Ну так я помогу. Здесь написано: «Генерал Теодор Дунаефф и доктор Юдифь Каценэленбоген. Санаторий Эльфинштайн, 2009».

– Что за… санаторий такой?

– Ну почем я знаю, дорогая? Главное, что там есть электронный адрес. Не желаете ли?.. Не желаете настучать послание? Прошу! Умеете?

– Кое-как. Одним пальцем…

– Желаете, помогу? Отстучу под диктовку.

– Я сама… Если… Если не очень вас задержу.

– Пользуйтесь. Я зайду позже или уж завтра утром. Если мой мерзавец объявится… Вы уж его извините, он, в сущности, безобидный зверь. Ручной и ласковый. До новой встречи, дорогая!

Она не отзывается, она смотрит на монитор с удивлением и надеждой. И тут же, прямо под изображением начинает, буква за буквой, набирать письмо. Слежу, как идут дела, – мне не улыбается покупать новый ноутбук, если она, неумеха, с этим сотворит что-нибудь непотребное. Но Татьяна Федоровна аккуратна, и я, успокаиваясь, тихонько отправляюсь прочь.

Отправляюсь прочь, печалуясь о том, как же низко пало, как упростилось эпистолярное искусство! Где глубокие чувства, выраженные в словах? Где полет души? Где изысканность стиля? Что это, право, за письмо от любящей дочери, которая много лет не видела отца, уж почти забыла его и вот случайно (спасибо некоему нотариусу) обрела снова: «Здравствуй, папа. Это твоя дочь Татьяна. Пишу тебе из бабушкиного дома, который получила в наследство. Я почти совсем не помню бабушку Ванду, да и твои воспоминания, думаю, не очень хороши…»

* * *

«…Воспоминания не очень хороши. Ванда в молодости, кажется, выступала в цирке?»

Да, она выступала в цирке. Она ассистировала своему мужу, прославленному в то время магу-иллюзионисту Северину Лефоржу. Блестящая была пара! Когда они приезжали на гастроли, то давали представление на самой большой площади или на небольшом нашем футбольном поле, что, благодаря наличию пяти рядов трибун, было гораздо удобнее.

Толпы и толпы – весь город – собирались посмотреть на чудеса Северина. Ловкость рук, всяческие трюки с машинерией, гипноз, внушение, одурманивающие азиатские курения и, как позднее обнаружилось, щедро рассыпаемый вместе с конфетти галлюциногенный порошок, тогда еще не запрещенный, благодаря которому посещали странные, захватывающие, пусть и кратковременные видения, – да-да, все это наличествовало. Но предпочтительнее было верить в чудеса, удивляться, восхищаться и – рукоплескать. Важен был, видите ли, эффект присутствия.

Если описывать – казалось бы, ничего особенного, цирк как цирк. Представление обычно происходило вечером, когда стемнеет. Арена или площадка, поле футбольное ярко освещались прожекторами, такими необыкновенно сильными, что свет дымился над ними, а под ногами заплеталась световая поземка. Эти прожекторы до сих пор используют в городе, когда нужна подсветка.

Ванда обычно начинала выступление в блестящем, отражающем свет трико. Поверх трико надевались газовые шальвары в блестках, а голова ее была плотно обернута парчой на манер тюрбана, скрывающего волосы, кроме одного белого локончика на лбу, изогнутого крючком. Ванда выходила под бравурную музыку, и будто само собою, из ниоткуда, выкатывалось к ней большое двойное колесо из тонких серебряных трубочек, соединенных перекладинками – наподобие круглой лесенки. Она вставала в колесо, всячески вертелась – и боком, и вверх ногами (обычный для цирка гимнастический номер), обходила так почти всю арену. Потом подкатывалась к деревянному щиту, установленному при выходе на площадку, пока она каталась туда-сюда. Здесь она замирала на минуту, распятая, руки-ноги в стороны. В этот момент раздавалась барабанная дробь, и Ванда в своем колесе начинала вертеться как сумасшедшая, безо всякой последовательности и ритма.

И тут являлся Северин, красавчик маг. Усы шильцами вразлет, черно-лаковая прическа, просторный фрак на красной подкладке, больше напоминающий экстравагантное пальто. Фрак он моментально скидывал, и под фраком обнаруживалась шелковая рубаха, перехваченная широким красным поясом, а за поясом – полно ножиков. Метательных ножиков, я имею в виду. Ванда вертится, как сумасшедшая, а он кидает в нее ножи и считает: «Эйн, цвей, дрей, фир, фюр… тыр-пыр» и так далее, обычно до пятнадцати. Публика замирает и ждет, когда хоть один ножик вонзится в Ванду. Когда ножей за поясом не остается, наш маг хлопает в ладоши, и колесо замедляет свое вращение. Ванда, жива и здорова, сходит с колеса, принимая протянутую руку своего повелителя. Все ножики пересчитаны – все пятнадцать штук торчат из щита, причем ровнейшим кругом.