Настя возмутилась.

— Меня удивляет другое: если они издают всякие отбросы, то зачем прислушиваться ко мнению этого ассистентишки. Знаешь, Марина, забери-ка ты свой труд и пережди, пока у работодателей пройдет синдром выживания. Я думаю, поворот в сторону „Иностранной литературы“ у них временный.

Пока Марина в задумчивости готовила кофе, механически беря с полки кофеварку, всыпая ложку порошка, заливая его водой, Настя решила воспользоваться привилегиями аспирантки — посетить индивидуальный сортирчик, малогабаритный, как Голанские высоты, за которые тоже идет нескончаемая война. Она с удивлением обнаружила, что все стены этого параллелепипеда от пола до потолка оклеены фотографиями обнаженных мужчин, вырезанными из каких-то журналов типа „Плейгерл“. Торжество древнего фаллического культа вызывало священный трепет. Парни демонстрировали свои „орудия“, как Шварценеггер — мышцы. Она почувствовала, что сей сортирчик стоил того, чтобы вести за него кровопролитную войну. Следы кровопролития она мельком заметила в мусорнице.

„Ах да, „Славянское барокко“… — вспоминала Настя.

— Марина, я книгу возьму?

— Вот она, я приготовила для тебя. — Голос Марины почему-то перешел на шепот. — А знаешь, кого я видела в общежитии?

— Здесь можно встретить кого угодно. — Сердце Насти сделало странный скачок.

— Я видела Ростислава Коробова. Он, кажется, будет учиться на Высших литературных курсах.

— Спасибо за информацию, — медленно произнесла Анастасия.


Она вышла из общежития крадучись, то и дело оглядываясь. Во рту было сухо руки похолодели. „Не может быть“, — лихорадочно думала она, стараясь перевести свое внимание на что-то другое. Но помимо воли ее охватывало желание. Вспомнились слова Марка Самойловича: „Вам вполне по силам написать что-нибудь эротическое, но красивое…“

„Бедный, тихий Марк Самойлович, — думала Настя, — что вы можете знать об эротике? Вы, всю жизнь редактировавший детские стишки о пионерах, тимуровцах и дедушке Ленине? А до того, наверное, и о дедушке Сталине?..“

Но представив себе виденные в кабинете издателя залежи тщательно собираемых газет „Двое“ и „СПИД-инфо“, она решила, что бес, несомненно, все еще сидит в ребре этого вальяжного окололитератора предпенсионного возраста. Не из подобного ли ребра Всевышний когда-то сотворил женщину? Но Еву ли? Анастасия читала в апокрифах и ни разу не подвергла сомнению идею о том, что первой женщиной на земле была Лилит, от тех времен и во веки веков возглавляющая полчища суккубов, дьяволов женского пола. „Суккуб“ переводится как „лежащий внизу“, и она представила полудетские картинки из энциклопедии „Сексуальные позы“, сочувствуя средневековым дьяволицам, всем этим Фризам, П’ап-Чиплип, Тласолтеотлям… И Венере, конечно.

Домой Настя пришла, совсем обессилев от встреч, мыслей, от безумного города, от семиэтажного лабиринта — литературного общежития. И Бог знает еще от чего. С маниакальным усердием стараясь не думать о Ростиславе.

Она вспомнила, что не обедала. Достала из кухонного шкафчика спасительный „Кнорр“, который вкусен и скор.

Но сначала необходимо было принять ванну, доверив свое проголодавшееся тело теплой и ласковой воде, насладиться упругими струями душа, умаститься неземными ароматами лучших парфюмерных лабораторий Франции. А потом сесть в кресло, завернувшись в пушистый, верблюжьей шерсти плед, и читать, читать… что-нибудь эротическое и красивое, как и было условлено. Например, вот это:

„…Всем телом Марианна ощутила его кожу, кожу другого существа, гладкую и горячую. Под кожей перекатывались мощные упругие мышцы. Марианна ничего не видела, кроме плотной тени над своим лицом, и когда инстинктивно пошарила руками, то нащупала вокруг себя и над собой камни. Не было сомнений, что незнакомец принес ее в узкий и низкий грот. Охваченная страхом оттого, что ее спрятали в этом каменном мешке, она чуть не вскрикнула. Но горячие и сильные губы поглотили ее крик. Она захотела освободиться, но объятия еще крепче сомкнулись, не давая ей возможности шевельнуться. Незнакомец продолжал ласкать свою добычу…

Мало-помалу она почувствовала тяжесть огромного тела, полного сил и жизни. Но ей все больше казалось, что она отдается какому-то призраку. Говорят, когда-то колдуньи становились возлюбленными дьявола, и, должно быть, они переживали подобные мгновения. Марианна тоже решила бы, что она игрушка какого-то наваждения, если бы не ощущала тяжесть упругого и горячего тела, если бы кожа невидимого любовника не издавала легкий земной запах мяты…

С закрытыми глазами, вся во власти первобытного чувства, Марианна теперь стонала от его ласк. Волна наслаждения поднималась в ней, захлестывала все ее существо… Вдруг, словно луч солнца озарил ее, — любовник осуществил наконец так долго сдерживаемое желание. У обоих вырвался одинаковый крик счастья… И это было все, что услышала Марианна. Только сердце ее стучало…“


Настя задремала прямо в кресле, полусидя, и увесистый том с глухим стуком свалился на мохнатый ковер. Мягкие тени обволокли ее и приподняли над миром, над реальностью. Она парила, как Терехова в фильме „Зеркало“, и тело ее было невесомо, словно во время сеанса аутотренинга.

От внезапного звонка в дверь она мгновенно „приземлилась“. В окне темнело небо с измятым, как простыня, облаком.

— Кто там? — полусонным голосом спросила Настя.

— Это я, Валентин.

Она смутно припомнила, что назначила ему встречу именно на сегодняшний вечер.

— Подожди минуточку.

Мимолетно оглядев себя в зеркале (спутанные каштановые кудряшки… сойдет… макияж? пожалуй, достаточно…), запахнув тонкий махровый халат кремового цвета, она, наконец, открыла дверь. Цепочка ударилась о косяк со звоном разорванных оков…

— Привет, я так соскучился. — Валентин заключил ее хрупкую фигурку в цепкие объятия. — А ты что же, спишь? Еще и десяти нет.

— Десяти? — удивилась она, понимая, что проспала довольно долго.

— Голодная? — Не дождавшись ответа, Валентин с обычной для него хозяйственностью начал выгружать из пакета консервные банки, целлофановые упаковки, двухлитровую пластиковую бутылку „Херши“ и, наконец, семьсот пятьдесят миллилитров „Porto escudo“. Сквозь толстое зеленое стекло красное вино таинственно сияло и влекло.

Глядя на дары скромного фотографа с Петровки, 38, и Настя прониклась невольным уважением.

— Валек, неси-ка все это на кухню, — скомандовала она и стала доставать хрустальные бокалы для вина и богемские стаканы для воды.

Она хотела пить вино и заниматься любовью, потому что для нее эти явления были одного порядка. Она давно постигла, что „секс“ и „интимность“ — понятия разные, а в случае с Валентином — противоположные.

Настасья, кажется, совершенно не ориентированная на лесбийскую любовь, проводя иногда дружеские вечера с особами женского пола, испытывала во время беседы искреннюю открытость, эмоциональность и взаимную симпатию. С Валентином всегда бывало наоборот: они занимались любовью, даря друг другу наслаждение, но она не доверяла ему, не пыталась раскрыть перед ним свой внутренний мир, их отношения вовсе не были по-настоящему интимными. Это устраивало Анастасию, потому что она боялась слишком раскрыться, страшилась впустить в свой герметичный мирок другого человека, словно маленькая ракушка, мягкая внутренняя сущность которой покрыта непробиваемой оболочкой. Инстинктивно она чувствовала и на полузабытом опыте знала — стоит приоткрыть створку, как сразу же найдется хищник, который выклюет, высосет, выдерет когтями нежную душевную плоть.

В этот вечер она наслаждалась изысканным вкусом датской „Макрели в белом вине“, стараясь не вспоминать, что макрель — та же самая скумбрия, трижды замороженная и оттаявшая на прилавке гастронома, расположенного на первом этаже ее дома, отдавая себе отчет в том, что и Валентин — не ОН (но, как говорится — на безрыбье…).

Тем не менее красное вино начинало бродить в крови и туманить сознание…

Оно превращало ее в жрицу, купающую любовника в волнах своих желаний. Ее нерасчесанные кудри снова ложились на воду, тонули в плеске, пене, поцелуях…

Стоя напротив Валентина, завернутого, как кукла, в махровую простыню, она пыталась освободить его из белого кокона, невольно наклонялась вперед, прижимая его спиной к стене, облицованной кафельной плиткой. Он вздрогнул от этого холодного прикосновения, но замер, как бы зафиксированный… Настя опустила веки и начала священнодействовать — играть на флейте; ее „кобра“ становилась ручной, закрывая глаза и тихонько постанывая от наслаждения.

Валентин отдавался ей, как отдавались рабы в полиандрических гаремах, и странная улыбка бродила на его губах. Анастасия была вся — губы, язык, немой голос. Наконец, он взорвался, как вечность, и этот „большой взрыв“ дал начало новой вселенной, в которой она царапалась и кусалась, вздрагивала и стонала.

Поздно ночью Настасья Филипповна решила выставить любовника за дверь. Усмехаясь про себя, она представила, как он целую неделю будет выходить завтракать в застегнутой на все пуговицы рубашке, чтобы сердобольная мама не заметила на теле сыночка следов пребывания в „камере пыток“… А сейчас он замирает — нежный и щедрый малыш, скромный фотограф из уголовного розыска.

Настя вдруг подумала, что подборку ее стихов, принятую к публикации толстым журналом, не мешало бы украсить фотографией.

— Валек, ты сделаешь мой фотопортрет?.. Для журнала… — не совсем к месту попросила она.

— Твой портрет?! — Он с трудом смог вернуться к реальности. — Прости, Настенька, не могу.

— Как не можешь?

— Ну не могу я живых фотографировать…

Настя представила, как вот уже несколько лет в фокус неутомимого объектива Валентина попадают только трупы на местах происшествия, молча встала с постели и пошла варить прощальный кофе.