Охтервельт удивленно вскинул брови:

— Вот оно что! И находятся желающие купить их?

— Конечно. Например, доктор ван Зельден. Вам не приходилось о нем слышать?

— Не только слышать, я довольно близко знаком с ним. Он часто бывает на приемах в доме де Гаалей.

— Как и вы?

— Да-да, конечно, — с напускным равнодушием подтвердил явно польщенный Охтервельт. И поспешил добавить: — С тех пор, как стал издателем книг Фредрика де Гааля. Вот уж не знал, что ван Зельден — такой почитатель Рембрандта. Наверняка у него деньги есть, хоть он и старается это скрыть. Может, и мне следовало бы забежать как-нибудь на Розенграхт да переговорить с дочерью старика насчет парочки его работ. Как выдумаете, Зюйтхоф? Замолвите за меня словечко, а?

— Непременно, — заверил его я, с трудом удержавшись от улыбки. Как, однако меняются предпочтения торгашей, стоит им заслышать звон монет! — Но раз уж мы заговорили о Рембрандте, скажите, приходилось ли вам когда-нибудь видеть его работы, где преобладал бы или просто наличествовал синий цвет?

Охтервельт с минуту раздумывал.

— Нет, не приходилось. А почему вас это вдруг заинтересовало?

— Да потому, что мне не так давно попалась одна картина, очень напоминающая кисть мастера Рембрандта. Может, это кто-нибудь из его бывших учеников?

— Возможно. Но, насколько мне помнится, я не знаю никого, кто использовал бы этот загадочный синий цвет.

— Загадочный, говорите? — насторожился я. — Поясните, прошу вас.

— Разве вам не известно, что синий цвет всегда считался божественным? В истории живописи Бог всегда изображался в золотых и синих тонах. Тому полно примеров среди произведений сакральной живописи.

— Что на сегодняшний день от нее осталось? — вздохнул я. — Картины на религиозные сюжеты строго-настрого запрещено держать в храмах.

— Да уж, одно из последствий нашего кальвинизма.

Охтервельт оглядел стоявшие длинными рядами полотна.

— Когда живописцам еще дозволялось творить на благо церкви, не было такого обилия натюрмортов, городских пейзажей и увековеченных на холсте рыбачьих лодчонок.

— Знаю, знаю вашу нелюбовь к ловцам сельди, — с легким раздражением произнес я. — Но мне так и не ясно, отчего синий цвет относят к числу загадочных.

— Потому что лазурь — не только цвет богов или, позднее, королей. Иногда синеве приписывались и демонические силы. Из многих полотен старых мастеров можно понять, что люди суеверные считали синий цвет предвестником бед. Вы не замечали, что нередко чуму изображали в виде голубоватой мглы? Что есть поверье: если пламя свечи вдруг становилось синим, это предвещало чью-либо смерть или гибель? Вот и не приходится удивляться, что синий цвет окрестили цветом дьявола, адским цветом.

— Все это, по-моему, бабушкины сказки.

— Вне сомнения. Однако не забывайте, во всем, в том числе и в бабушкиных сказках, как вы изволили выразиться, есть зернышко истины. И художнику не мешает побольше знать о красках, с которыми ему приходится работать. Так что задумайтесь над тем, что я вам сказал, Зюйтхоф!

Едва выйдя за порог лавки Охтервельта, я и в самом деле призадумался над услышанным от торговца антиквариатом. И крепко. Та самая, таинственным образом исчезнувшая картина никак не связывалась с венценосными особами, тем более — с божественным промыслом. Когда Охтервельт упомянул о том, что синий цвет испокон веку считался цветом дьявола, адским цветом, у меня мурашки по спине побежали. Вот вам и бабушкины сказки. Но торговцу вовсе не обязательно было знать об охватившем меня смятении. После всего, что произошло, я готов был поверить, что сам дьявол хвостом намалевал это полотно, а потом вновь уволок его с собой в преисподнюю.

Небо над Амстердамом затянули тучи, ветер с моря приносил с собой тончайшую водяную пыль, оседавшую на лице. Я шел опустив голову, стараясь уберечься от назойливой, всепроникающей влаги. И не сразу заметил, что прямиком направлялся туда, где несчастному Осселю было суждено расстаться с жизнью. Столб, к которому он был прикован, указующим перстом вознесся в хмурое небо.

С того дня многое изменилось, благодаря Корнелии я снова обрел веру в будущее. Моя тайная клятва сделать все, чтобы смыть пятно позора с памяти Осселя, была единственным, что связывало меня с прошлым. Я противостоял желанию разорвать это звено и оставить попытки разобраться в этом деле, хотя, решись на такое, я до конца жизни не смог бы спокойно смотреть на себя в зеркало.

Выпрямившись, с высоко поднятой головой, я прошагал от ратуши к церкви Ньювекерк, преисполненный уверенности, что не пойду наперекор совести. В тот сентябрьский день я еще не подвергал сомнению возможность сделать выбор. Оказалось же, что олицетворение моего будущего, моя Корнелия напрямую была связана с моим прошлым. И мне предстояло уже очень скоро убедиться в этом.


Я перешел через каналы Эренграхт и Кейзерграхт. Ветер крепчал, и налетевший его порыв едва не сбросил меня с моста в воды канала. Когда я, вцепившись в перила, пытался устоять, взор мой упал на Вестеркерк, где лежал похороненный сын Рембрандта Титус. Странно, но только сейчас до меня дошло, что мастер никогда не упоминал в наших беседах о сыне. Как однажды мне сказала мать: человек скорбящий одолевает свою печаль, называя тех, по ком скорбит; отчаявшийся же называть их не в силах.

Дождь и ветер усиливались, и я был вынужден ускорить шаг. Я уже собирался вернуться на Розенграхт, однако неведомая сила влекла меня в ближайшую харчевню. Ею оказался «Черный пес», перед которым мы так часто усаживались с Хенком Роверсом. Скамейки и столы на улице были пусты, а обычно распахнутая настежь дверь плотно затворена. Поборовшись с дверью — сильный ветер не давал распахнуть ее, — я ввалился в зал. Народу было довольно много — видимо, ненастье загнало сюда людей. В зале стоял неумолчный гомон, в воздухе плавали клубы табачного дыма.

— Эй, Корнелис Зюйтхоф, давайте, присаживайтесь к нам!

Я узнал голос Хенка Роверса. Он со своей коротышкой-трубкой во рту над полупустой пивной кружкой устроился за круглым столом, за которым сидели еще несколько человек. По пути к ним я велел подать мне пива и трубку — в этом задымленном логове уж лучше самому коптить, чем дышать чужим смрадом.

Роверс взглянул на окна, на нещадно хлеставший по стеклам дождь.

— Это еще что! Попомните слова старого моряка: и гроза будет нешуточная.

Старый моряк был не против разделить со мной пиво и табак, принесенные мне вместе с трубкой рыжеволосым мальчишкой.

— В честь самого щедрого из амстердамских художников! — Старик Роверс поднял в мою честь кружку со свежим пивом и тут же уткнулся носом в ароматную пену. — Ну, как ваши дела? Есть успехи с этой ван Рибек? — поинтересовался он после внушительного глотка.

— Разве могу я умыкнуть невесту у одного из самых богатых людей Амстердама? — со смехом задал я свой риторический вопрос. — К тому же, если на то пошло, мне вовсе нет нужды никого похищать, поскольку я в данный момент не горюю от одиночества.

Ровере подмигнул мне:

— Понятно, понятно — уж не о дочурке ли Рембрандта идет речь?

Тут уж настала моя очередь удивляться.

— Откуда вам это известно?

Роверс воодушевился.

— Я всего лишь предположил, и теперь вижу, что не ошибся. А что до Константина де Гааля, то вам печалиться нечего. Ведь он, поверьте, богатство не своими руками наживал. Если б не его отец, этот Константин так и оставался бы городским купчишкой, каких здесь сотни. И уж конечно, не заседал бы в совете правления Ост-Индской компании.

— Да-да, если бы не старик де Гааль, — пробормотал я. — Любопытную книгу написал этот де Гааль.

— О чем это вы? — недоуменно спросил Ровере, на мгновение оторвав нос от пивной кружки.

— Недавно книготорговец Эммануэль Охтервельт пожаловал мне книгу — путевые заметки старого де Гааля.

— Я мало смыслю в книжках. Кроме того, что они стоят кучу денег, проку с них ровным счетом никакого. В особенности если прочесть не можешь.

— Может, и мне не стоило ее читать, — признал я. — Умнее я от этого не стал. Де Гааль подробнейшим образом расписывает три своих первых путешествия, в которые отправился по делам Ост-Индской компании, а о четвертой от силы пара слов.

— А что вас удивляет? Я бы на его месте тоже предпочел не распинаться.

— Поясните. Вам что-нибудь известно об этом?

— Слышать об этом рейсе мне приходилось, только вот ничего хорошего не рассказывают. Был такой корабль, «Новый Амстердам» — горделиво задранный нос, сто восемьдесят человек команды, рейсы в Ост-Индию. Двадцать пять лет, почитай, минуло с тех пор, когда «Новый Амстердам» вышел из Текселя и направился в Бантам с грузом солонины, гороха и фасоли, собираясь забрать там драгоценный перец. Но возвращение домой затянулось на целых три месяца, и когда корабль снова достиг родных вод, то выглядел, будто после битвы. Досталось ему так крепко, что больше он ни в одно плавание не отправился. От ста восьмидесяти моряков, с которыми он покидал родной порт за два года до этого, на борту осталась всего лишь треть.

— А что же произошло?

— Я на его борту не был, и хвала Богу! Если вам так интересно, расспросите Яна Поола. Вон там он сидит, за тем столиком. — Роверс кивнул на один из столиков неподалеку. — Его брат участвовал в последнем плавании де Гааля.

Роверс указал на неуклюжего человека с почерневшей, будто по ней прошлись сапожной щеткой, правой половиной лица.

— Пусть вас не пугает его вид. Все оттого, что, когда они сражались с турками, рядом с ним взорвалась пороховая бочка. Беднягу Поола обожгло, с тех пор он у нас перекрашенный. Даже от злости побагроветь не может.

Хенк Роверс говорил во весь голос, его шутку встретили дружным смехом. Человек с закопченным порохом лицом поднялся и угрожающе сжал кулаки.