Людмила Федоровна сокрушенно качала головой, переставляя с подноса на стол принесенные дары.

– Аришенька, я тебя еще раз…

– Люся, я не хочу больше разговаривать на эту тему! – резко оборвала Ариадна Казимировна подругу. – И если будут спрашивать, скажи, что я плохо себя чувствую и никого не хочу видеть.

– Ты действительно?.. – тут же испугалась Людмила Федоровна.

– Никогда в жизни не чувствовала себя лучше, – ответствовала та.

– Приятного аппетита, – пролепетала совершенно расстроенная и сбитая с толку Людмила Федоровна. Боже мой, боже мой, все было так славно, так тихо все эти годы. Пока Арише не пришла в голову эта дикая мысль. Ну зачем, спрашивается, ей этот огромный дом? К чему? Что она будет с ним делать? Так все было хорошо… А теперь испорчены отношения и с Лерой, и с Леной… и с Ванечкой…

Людмила Федоровна осторожно спускалась по лестнице, и слезы струились из ее глаз.

* * *

Из ее комнаты моря не было видно. Она вообще не любила море, не понимая такого количества бесполезной соленой воды. Когда растения изнемогают от палящего солнца, а вокруг в прямом смысле целое море воды. Ненужной воды. А пресная вода здесь – роскошь, до сих пор ее дают по графику. И даже ее всесильный супруг, ныне покойный, который все имел безо всяких очередей, вне очередей и в первую очередь, пресную воду в кране видел лишь утром, с шести до девяти, да вечером, тоже с шести до девяти. В саду стоял огромный бак для полива, и в доме, в специально сооруженной пристройке, помещался еще один – но пить эту застоявшуюся воду чувствительная Ариадна Казимировна отказывалась наотрез. И, наверное, до конца жизни она будет вспоминать вкус воды из колодца во дворе дядькиной «усадьбы» – такого глубокого, что суеверные соседки утверждали, будто он сообщается с бездонным Ведьминым озером, тем самым озером, где утонула мать маленькой Арины. Вода в нем была холодной до ломоты в зубах, и после нее во рту еще долго держался сладковатый привкус. Вот это была вода, не то что противная, местная, – теплая и неуловимо горько-соленая, должно быть, от близости нелюбимого моря.

Она отщипнула кусочек плюшки, запила глотком кофе – все сегодня такое же омерзительное на вкус, как и крымская вода. С досадой посмотрела на фрукты и отодвинула подальше дочерние приношения. Села у окна. Из сада тянуло свежестью, кипарисово-инжирным утренним духом. Почему-то сегодня все ее раздражало, даже этот запах. Слишком навязчивый, нахальный, резкий. Больше всего Арина любила запах подсыхающего на солнце свежескошенного сена, но этого пряного летнего аромата ей не доводилось ощущать уже много лет. Не росла здесь такая трава, нечего на этой каменистой земле косить. Вот у них трава вырастала высокая, густая… Маленькая Аришка с головой могла спрятаться. Закрыла глаза, и тотчас же как проектор включили – увидела и поле, и отца. Коса мерно ходит – ш-ших, ш-ших, – и срезанная трава ложится пластами; она же, совсем маленькая, послушная, сидит там, где мать ее посадила, – под деревом, в тени. Вдали, где луг уходит в низину, еще туман стоит – там зайцы пиво варят. Тятька, когда приходит, всегда приносит что-нибудь от зайчика – не пиво; что такое пиво, Аришка не знает, не пробовала, наверное, зайцы своего пива жадничают… Однако тятька всегда что-нибудь вкусненькое у них отнимет – то морковку, то пирожок, то сахарку кусочек, – она даже сглотнула от предвкушения. Ой, как хорошо! Жук какой-то пробирается мимо, она перегораживает ему дорогу прутиком, мешает бежать. Да и какие там дела могут быть у какого-то глупого жука? Вот она действительно занята – сидит, сторожит крынку с водой и завязанный в тряпицу каравай. Вода в крынке та самая, сладкая и ледяная, и вся крынка в бисеринках, и утро только-только начинается, и серебрится, волнами ходит покос; и тятьку уже почти не видать, и жук переполз щепку и убежал, и тепло под старой, вытертой овчиной отцова тулупа с таким родным запахом… Она сворачивается калачиком, и материно улыбчивое лицо плывет куда-то, колеблется, как будто волны нагретого солнцем воздуха поднимаются перед ним…

* * *

Касьян – чудной мужичонка, – думали об Аришкином отце сельчане. Мало того что умудрился родиться в неудобный день – двадцать девятого февраля, в високосный год, только один такой и был на все село, – он еще и жену привел себе под стать – цыбастую, подчегарую[1]. Ну, чудной мужик, право слово. Девки на выданье в тот год у них в селе были как на подбор – грудастые, румяные… Взять хоть Лукерью Скороходову, что соседка Касьяна была, – кофточка на груди лопалась, зад что печка хорошая. И отец Лукерьи не возражал, чтоб Касьяна в зятья принять, и сама Лукерья – чего она в Касьяне нашла? – норовила то горячим боком прижаться на лавочке, то, за пустяком иным пришедши, в тесных сенцах упиралась в Касьяна ситцевой грудью, обдавала густым терпким бабьим духом…

Но Касьян к Лушкиным прелестям остался равнодушен и через год, в аккурат на Красную горку, привел себе из соседнего села жену – ни рожи, ни кожи. Тонкая и звонкая, молодуха лицом на кобылу дяди Пахома смахивала, как ядовито заметила обиженная Лукерья. Ну, сходства насчет кобылы, по правде, больше никто не обнаруживал, однако с личика Касьянова жена была собой, прямо сказать, невидная, бледненькая. Ну, так с лица воду не пить… Как говорят, не родись красивой, а родись счастливой. Только вот насчет счастья Касьяновой жены скоро поползли по селу слухи, надо сказать, страшноватые. Мать Касьяновой Анисьи умерла за три года до свадьбы дочери – бешеная лиса искусала, когда по грибы ходила. Бабка тоже не своей смертью – матица[2] в избе рухнула и задавила. И изба крепкая была, ста лет не простояла, с чего бы ей падать-то, матице? Да и бабкина мать также не сама померла – утопла в озере, том самом, которое только на карте значится как Глубокое, а в окрестных деревнях спокон веку Ведьминым кличут. Сто лет назад, а может, и больше – кто теперь вспомнит? – на берегу озера изба стояла, в ней и жила та самая ведьма, что Анисьин род по женской линии прокляла. Так с тех пор и ведется: никто из них – ни прабабка, ни бабка, ни мать Анисьи, ни сколько их там еще народится – не помрут своей смертью.

Вот такую жену себе Касьян привел, и через полгода в одночасье преставились Анисьины свекор и свекровь – старый смирный мерин, что и в молодые годы рысью не хаживал, вдруг с горы понес. Касьянова мать вылетела из телеги – да виском о камень. Свекор-то жив остался, но прожил после того всего три дня – на поминках вдруг посинел лицом и упал в плошку с квашеной капустой… Остались Касьян с Анисьей в отцовской избе одни, старший брат Касьяна, Афанасий, жил на другом конце села, невестку сторонился, в гостях редко бывал, они у него – тоже. Однако Арину, племянницу, ему с женой крестить пришлось – народ в крестные к такому семейству идти опасался.

Анисья после родов ни похорошела, ни обабилась – как была ни спереди, ни сзади, так и осталась. И девчонка в их породу удалась – худая, белобрысая, личиком, правда, помиловидней матери, глазенки большие, голубые, как васильки. Все за Анисьин подол держалась – куда мать, туда и Аришка. Что-то такое в Анисье и в самом деле имелось, отчего народ ее сторонился, – странная она была, одним словом, эта Анисья. Идет, улыбается неизвестно чему, а то цветов в поле огромную охапку нарвет – зачем они ей? А поздоровается с ней кто – вздрогнет, покосится, как будто и не человека увидала, и едва кивнет. Ни с бабами постоять, ни языком почесать – все норовила домой быстрей прошмыгнуть. И что она дома-то у себя делала? Одному Богу известно. Кошку, тварь вредную, к примеру, из избы никогда не гнала, если гроза. Дураку даже ведомо, что черт когда-то мышью оборотился, а кошка возьми его и съешь! С тех пор кошка – зверь нечистый, у каждой внутри черт сидит. И в грозу черт так и норовит гром на избу навести. Да и сама Анисья даром что тихая, а как посмотрит… И глаза не черные, а как зыркнет гляделками своими, так у человека чего-нибудь и приключится. Или это проклятие ведьмино через Анисью на других эдак выходило, кто знает? Однако кому что во вред, а кому и на пользу – две бабы бездетные у Анисьи мелочевкой какой-то одалживались, и в скором времени обе забрюхатели. Афанасия жена, Матрена, десять лет порожняя ходила, а как Аришку перекрестили, так и забеременела. И пошла метать: за четыре года – троих. Да все девки! Как третью родила, не выдержала, пришла к невестке на поклон – сними, дескать, с меня, Анисьюшка, это наваждение. И что – еще через год мальчика родила, да на этом и остановилась.

А все потому, что через полгода, как Матрена разродилась наследником, утонула Анисья в том самом озере, в котором и прабабка ее, царствие им всем небесное, утопла. Другая бы десятой дорогой обходила то место, а Анисью туда точно какая-то сила тянула, в воду холодную, черную, глубокую. Все, бывало, сидит на берегу с маленькой Аришкой, смотрит, как будто что-то видит, а то венок сплетет и пустит. Доигралась. Или ведьма ее с берега спихнула – да прямо в омут. Кто знает? Никто не видел, Аришка в тот день с матерью не пошла – может, и к лучшему, жива девчонка осталась. Да надолго ли? – шептались сельчане. Проклятие ведьмино, оно сильное было – года не прошло, как в Духов день сгорел Касьян вместе с избой. И самое жуткое даже не это было, а что изба отдельно сгорела, а Касьяна громом сожгло на другом конце села. Гроза приключилась страшная, всю весну, до самого Духова дня, жара невиданная стояла, засуха, вот и напекло. Туча нашла такая черная, темно стало, как ночью. Что Касьян на лугу делал, теперь никто никогда и не узнает. Но спалило его в головешку небесным огнем, а другая молния ударила прямо в избу. Сухое дерево полыхнуло так, что сделать ничего не смогли – остались от Касьяновой избы одни угли. А наутро хозяина обнаружили на лугу, и такой ужас всех объял, что никто к Касьяну даже притронуться не хотел.

Брат Афанасий, надо отдать ему должное, и Касьяна по-христиански похоронил, и сиротку, Аришку, к себе забрал, хотя жена, Матрена, была против. Но как же родную кровь, да еще и крестницу, в детдом было отдавать? Девчонка тихая была, бессловесная, только взгляд был такой же, как у матери, – странный, как будто видела она то, чего другие не могут…