Но желала ли я, чтобы эти ограничения коснулись Каррингтон? Что будет, если перед ней откроются двери в жизнь, абсолютно не похожую на ее предыдущую? Это все равно что привезти Золушку на бал в карете, а назад отправить в тыкве. Золушку это не очень-то обескуражило. Однако вряд ли, подумала я, Каррингтон окажется такой же смиренницей. И если честно, то я вовсе не хотела, чтобы она такой была.

Глава 16

Как я и опасалась, Каррингтон в этот день извозилась как никогда. Джинсы на коленях были в зеленых пятнах от травы, а футболка на животе заляпана гуашью. Встретив ее возле класса, я тут же завела ее в ближайший туалет, где в спешке протерла ей бумажными полотенцами лицо и уши и расчесала спутанный хвост. Когда она спросила, с чего это я ее прихорашиваю, я объяснила, что мы едем на ужин к друзьям, так что просьба вести себя там прилично, а не то пусть пеняет на себя.

– Что значит «пенять на себя»? – по своему обыкновению спросила она, а я притворилась, что не слышу.

При виде особняка за оградой Каррингтон разразилась радостными воплями. Ей приспичило слезть со своего сиденья и через открытое окно самой понажимать на кнопки кодового замка под мою диктовку. Меня почему-то радовало, что Каррингтон еще недостаточно взрослая, чтобы оробеть при виде такого богатства. Прежде чем я сумела остановить ее, она позвонила в дверь, причем целых пять раз, и стала корчить рожи в камеру наблюдения и подпрыгивать на пятках, пока огоньки на ее кроссовках не вспыхнули, как аварийные сигналы.

На сей раз дверь открыла пожилая экономка. Черчилль с Гретхен по сравнению с ней выглядели подростками. Лицо у нее было такое шишковатое и рифленое, что она напомнила мне куклу из сушеных яблок с дерниной белой ваты вместо волос. Яркие черные пуговицы ее глаз смотрели из-за очков с толстенными, как бутылочное стекло, линзами. Говорила она с акцентом долины реки Бразос – проглатывала слова, еще даже не успевшие слететь с ее губ. Мы представились друг другу. Она сказала, что ее зовут не то Сесили, не то Сисси, я так и не поняла.

А потом появилась Гретхен. Черчилль уже спустился на лифте, сказала она, и ждет нас в большом зале. Она оглядела Каррингтон и, протянув к ней руки, сжала ее лицо ладонями.

– Какая чудная девочка, истинное сокровище! – воскликнула она. – Зови меня тетя Гретхен, моя прелесть.

Каррингтон хихикнула, теребя руками край своей испачканной краской футболки.

– Красивые у вас колечки, – сказала она, не отрывая глаз от поблескивающих пальцев Гретхен. – Можно одно примерить?

– Каррингтон... – вскинулась на нее я.

– Конечно, можно, – с энтузиазмом откликнулась Гретхен. – Но сперва давай-ка подойдем к дяде Черчиллю.

И они обе рука об руку двинулись вдоль по коридору. Я последовала за ними.

– Черчилль передал вам наш разговор? – спросила я Гретхен.

– Да, передал, – ответила она через плечо.

– И что вы об этом думаете?

– Я думаю, что для всех нас это будет великолепно. После того, как мы потеряли Аву, а дети разъехались, в доме стало слишком тихо.

Мы шли через комнаты с высоченными потолками и огромными окнами с шелковыми и бархатными шторами и состаренными кружевами. На красновато-коричневом паркете кое-где лежали восточные ковры и группами стояла антикварная мебель, все было выдержано в приглушенных красных, золотых и кремовых тонах. В доме, судя по всему, любили читать: всюду в нишах стояли полки, снизу доверху заполненные книгами. В воздухе витал приятный аромат, напоминающий смесь запахов лимонного масла, воска и старинного пергамента.

Большой зал, на двух противоположных стенах которого размещались камины с такими огромными зевами, что туда свободно можно было войти, оказался так велик, что там впору было устраивать авто-шоу. В центре возвышался круглый стол с массивной цветочной композицией из белой гортензии, желтых и красных роз и с колосьями желтой фрезии. Черчилль расположился в зоне отдыха с мягкой мебелью под большой картиной в коричневых тонах, изображающей корабль с высокими мачтами. Когда мы приблизились, двое мужчин со старомодной учтивостью поднялись со своих кресел. Ни на одного из них я не взглянула. Мое внимание было приковано к Каррингтон, которая направилась к креслу-каталке.

Они с Черчиллем чинно обменялись рукопожатиями. Лица сестры я не видела, но лицо Черчилля было передо мной. Он не мигая, сосредоточенно смотрел на нее. Отразившиеся на его лице чувства – приятное удивление, удовольствие, печаль – озадачили меня. Затем он отвел глаза в сторону и громко откашлялся. И когда его взгляд вновь обратился на мою сестру, в нем уже ничего нельзя было прочесть, и я подумала, что, возможно, мне все это показалось.

Они заговорили, как старые друзья. Каррингтон, которая часто бывала застенчивой, вовсю расписывала, как можно было бы быстро гонять здесь на роликах по коридору, если это у них, конечно, разрешено, спрашивала, как зовут лошадь, из-за которой он сломал ногу, рассказывала об уроке рисования и о том, как ее лучшая подружка, Сьюзан, случайно пролила синюю гуашь на ее стол.

Пока они болтали, я обратила внимание на пару мужчин, стоявших возле своих кресел. Не один год слушая рассказы Черчилля о его детях, я теперь ощущала легкое потрясение от того, что вдруг вижу их во плоти.

Несмотря на свою привязанность к Черчиллю, я давно поняла, что отцом он был требовательным. Он сам признавался, что чересчур рьяно боролся за то, чтобы трое его сыновей и дочь не выросли мягкотелыми и избалованными детьми, которым все дано и каких ему доводилось видеть в других богатых семьях. Своих детей он приучал к упорному труду, хотел, чтобы они всегда добивались поставленных целей и неуклонно выполняли свои обязательства. Черчилль-отец был скуп на похвалы и сурово наказывал.

Жизнь Черчилля не щадила, но он оставался борцом и своих детей учил тому же. Они добились прекрасных результатов и в науке, и в спорте, что позволяло им бесстрашно идти по жизни, не выбирая легких путей. Лень и эгоизм вызывали у Черчилля отвращение, поэтому любой намек на это душился в зародыше. Наиболее снисходителен Черчилль был к Хейвен, своей единственной дочери и самому младшему ребенку в семье. Строже всего он обходился со своим старшим сыном, Гейджем, ребенком от первой супруги.

Наслушавшись от Черчилля историй о его детях, я с легкостью разгадала, что Гейдж – его гордость, на него он возлагал самые большие надежды. Гейджу было двенадцать, когда в элитном пансионе, где он учился, случился пожар. Так он, рискуя жизнью, помогал спасать товарищей из своего общежития. Пожар вспыхнул ночью в комнате отдыха на третьем этаже, где не оказалось огнетушителей. Как рассказывал Черчилль, Гейдж оставался внутри до тех пор, пока не уверился, что все школьники разбужены и выбрались из здания. Он покинул его последним и сам чуть не погиб, надышавшись дымом и получив ожоги второй степени. Меня эта история очень впечатлила, но еще больше впечатлили комментарии Черчилля по этому поводу. «Он всего-навсего поступил так, как я от него и ожидал, – сказал Черчилль. – Сделал то, что сделал бы любой член нашей семьи». Иными словами, спасение людей из горящего здания никто из Тревисов не счел бы чем-то из ряда вон выходящим, это едва заслуживало внимания.

Гейдж окончил Техасский университет и Гарвардскую школу бизнеса, а теперь работал в двух местах – в инвестиционной фирме Черчилля и в своей собственной компании. Другие сыновья Тревиса пошли своим путем. Я не знала, работал ли Гейдж у отца по личному выбору, по воле отца или просто занял то место, которое ему предназначалось заранее. А также не знала, не таится ли в его сердце печаль от того, что приходится жить под тяжким гнетом возлагаемых на него Черчиллем надежд.

Один из братьев, Джек, вышел вперед и представился. У него были крепкое рукопожатие и непринужденная улыбка. На обветренном, с растрескавшейся от солнца кожей, лице заядлого туриста поблескивали глаза цвета черного кофе.

А потом я познакомилась с Гейджем. Он оказался черноволосым, рослым – на голову выше отца – и худым. Было ему тридцать, но выглядел он гораздо старше. Он отмерил мне порцию дежурной улыбки, словно экономил. О Гейдже Тревисе люди сразу понимают две вещи. Первая: он не из тех, кого просто рассмешить. И вторая: несмотря на свое элитарное воспитание, он тот еще сукин сын. Из песьей породы, чистокровный питбуль.

Он представился и протянул руку.

Его глаза были необычного бледно-серого цвета, блестящие, с черными крапинками и наводили на мысль о взрывоопасном темпераменте, скрывавшемся под спокойной внешностью, энергии, готовой в любой момент вырваться наружу. Такое я наблюдала лишь однажды, у Харди. Только харизма Харди притягивала к себе, маня подойти поближе, а харизма этого мужчины предостерегала: соблюдай дистанцию. Он произвел на меня такое сильное впечатление, что мне трудно было собраться с силами и пожать его руку.

– Либерти, – едва слышно представилась я. Мои пальцы утонули в его ладони. Легкое обжигающее рукопожатие – и он быстро выпустил мою руку.

Ничего не видя перед собой, я отвернулась, желая смотреть на что угодно, лишь бы не в эти лишавшие меня спокойствия глаза, и тогда заметила женщину, сидевшую рядом на двухместном диванчике.

Это было красивое высокое, очень худенькое создание с тонким лицом, пухлыми губами и волной белокурых мелированных волос, струившихся по плечам и ниспадавших на подлокотник дивана. Черчилль упоминал как-то, что Гейдж встречается с моделью, и я догадалась, что это она и есть. Прямые руки женщины, в обхвате не толще ватной палочки, торчали, как жерди, а тазовые кости выпирали из-под одежды, словно лезвия консервного ножа. Не будь она моделью, ее в спешном порядке направили бы в клинику для лечения дистрофии.

О своем весе, который всегда был нормальным, я никогда не беспокоилась. У меня была приличная фигура, с женственными формами, женственной грудью и бедрами, ну разве что задняя часть чуть-чуть больше, чем хотелось бы. В правильно подобранной одежде я выглядела хорошо, а в той, что мне не подходила, не очень. В общем и целом я своим телом была довольна. Однако рядом с этим веретенообразным существом я почувствовала себя коровой – призершей голштинской породы.