— Ладно, ладно, прости. Ты права — я действительно виноват. Надо было позвонить с вечера, предупредить, что вернусь поздно.

— Четыре утра — это поздно? По-моему, это рано. Ты вернулся рано утром, Вадим.

— Ладно, не придирайся к словам. Скажи лучше — который час?

— Половина… де… девятого… — снова сильно всхлипнув, тихо прошептала она.

— Сколько?!

— Половина девятого.

— Как — половина девятого? Не может быть! Бася, черт тебя подери, почему ты меня не разбудила?

— Так я подумала… Если в семь часов разбужу, ты не выспишься… Сам же говоришь — день трудный…

— А я тебя что, просил об этом думать? Я же сто раз просил тебя будить меня по утрам в одно и то же время! В семь часов, и не позже!

— Извини. Я хотела как лучше.

— А не надо хотеть, как лучше! Не надо делать того, о чем тебя не просят! У меня сегодня, между прочим, на девять часов совещание с проектировщиками назначено… А где мой мобильник? Бася, черт тебя подери, куда ты унесла мой мобильник?!

— Да не видела я твоего мобильника… Говорю же, ты пришел под утро, и я…

— Бася, про утро я уже слышал. Мне достаточно одного раза. Надеюсь, ты не собираешься мне именно сейчас еще и ревнивую истерику закатить? Если собираешься, то давай быстрее, у меня времени в обрез…

Все это он произнес раздраженной скороговоркой, ощупывая карманы висящего на стуле пиджака. Потом вскинул на нее злые глаза:

— Ну, давай, чего ты замолчала? Ревнивая истерика будет?

— Нет, не будет. Ты же знаешь, зачем спрашиваешь? По-моему, я ни разу…

— Да знаю, знаю… — перебил он ее, извлекая из внутреннего кармана мобильник и торопливо нажимая на его кнопки, — все знаю, не продолжай. За десять лет супружеской жизни — ни одной истерики. Можешь себе медаль на грудь повесить. Можешь еще и коня на скаку остановить. Хотя это про русских женщин вроде сказано, а ты у нас под полячку работаешь… Но ты тоже все можешь, знаю. За то и ценю. Только вот разбудить вовремя не можешь…

Прижав к уху мобильник, он весь обратился в слух и даже выставил вперед ладонь, будто упреждая ее ответную реплику. Хотя она и не собиралась подавать никакой реплики. Потому что — чего тут ответишь? Это ж понятно, что любая ответная реплика вызовет еще большее раздражение, только и всего.

— Вадим… Тебе чай или кофе сделать? Лучше кофе, наверное, — опустив глаза долу, тихо произнесла она. — А завтрак уже на столе, я все приготовила…

Вот тебе — ответная реплика. Получи. Потому что истерики — уж точно не дождешься. Потому что ты меня — по правой, а я тебе — левую. Получи. Съешь мое самоуничижение с хлебом и маслом, отравись гадостью собственного хамского эгоцентризма. Что, не вкусно?

Оторвавшись на секунду от трубки, Вадим и впрямь глянул на нее весьма виновато, и сник, и даже моргнул растерянно, но уже в следующую секунду отвлекся, встрепенувшись долгожданным ответом вызываемого абонента.

— Маша! Ну где ты ходишь, почему трубку не берешь? Да дома я, дома, ничего со мной не случилось… Нет, совещание отменять не надо, я сейчас приеду! Да понял я, что ты звонила! Давай придумай что-нибудь, развлеки их… Откуда я знаю как? Ну, приятным разговором, душевными песнями… Русскими народными, какими! Соберись, Маша, соберись! Вспомни, что ты секретарь с высшим образованием! Да, еще Воронину напомни, чтобы он всю документацию в пристойном виде подал, не как в прошлый раз… Ну, скажи, что я уже еду, что в пробке стою…

Продолжая давать наставления секретарше, Вадим быстро прошел в ванную, и она торопливо метнулась на кухню, чтобы сварить обещанный кофе. Надо быстро, быстро… Турку — на плиту, омлет — в тарелку, сверху зеленью присыпать, из холодильника минералку достать… А, еще салфетки! И хлеб, хлеб в тостер запихнуть… Черт, кофе сейчас убежит!

Нет, не успела она кофе спасти. Да и незачем уже было. Хлопнула громко входная дверь — ушел… Кофейная лужица нагло завоевала все пространство плиты, горьковатый запах наполнил кухню, сильно запершило в горле — то ли от запаха, то ли от подступивших слез. Что ж, наверное, теперь и поплакать можно вволю. Хотя — нет! Из Глебкиной комнаты музыка слышна, проснулся, значит. Сейчас выйдет сюда, к ней, на кухню. Нет, не надо, чтобы он видел ее слезы…

Метнувшись в ванную, она закрыла дверь, постояла немного, запрокинув лицо вверх. И в самом деле — нервы стали ни к черту, никак эти слезы быстро не остановишь. Текут и текут. А главное — это противное дрожание из организма не уходит, колотится в руках, в груди, в горле. Ничего, сейчас она умоется, постоит еще немного, и все пройдет.

Открутив кран с холодной водой, она плеснула в лицо пригоршню, потом еще, потрясла головой, еще плеснула. Медленно распрямившись, посмотрела на себя в зеркало. Результат, надо сказать, плачевный получился — лицо мокрое, красное, в глазах свежая обида плещется. Сейчас поплещется немного и стечет в большое озерцо прижившейся в организме униженности. Вот так вот — озерцо есть, а необходимой изюминки — нет. И внешняя похожесть на польскую актрису есть. А изюминки — нет! Прав Вадим. Да и от похожести этой — какой толк? Ну да, лицо тонкое, нервное, и волосы светлые, и даже загибаются концами вверх, как у нее, там, в кино. Сами по себе загибаются, от природы. А изюминки-то — нет! Потому и есть она всего лишь Барбара Брылина, а не Брыльска. Вернее, раньше была Барбарой Брылиной, сейчас по мужу Потапова…

— Мам… Ты в ванной? Ты чего там, плачешь, что ли? — вздрогнула она от басовитого, петухом ломающегося голоса Глеба. — Выходи, мам…

— Да, Глебушка, иду! — воскликнула она бодренько и даже заставила себя улыбнуться в зеркало. — Сейчас завтракать будем, Глебушка! Иди на кухню, я сейчас…

Промокнув лицо полотенцем, она торопливо припудрилась, встряхнулась, распрямила плечи. Нет, не надо Глебке знать про ее слезы. У него сейчас возраст такой — особенно на всяческие переживания падкий. Как говорит Вадим, пубертатный. Нельзя его травмировать. Хотя черт его знает, может, и наоборот… Кто в этих педагогических дебрях разберется? Вот если бы она, к примеру, родной матерью ему была, то, может, и знала бы, а так… По возрасту она больше ему в старшие сестренки годится, чем в матери. На улице, когда рядом идут, прохожие явно на них смотрят как на молодую пару. Глебка — он же акселерат, в свои пятнадцать этот увалень на все двадцать выглядит, а она в свои двадцать восемь как была пигалицей, так ею и осталась. На девочку-подростка похожа.

Телевизор на кухне говорил уже громко, буйствовал красками, вовсю распоясавшись. Видимо, Глебка щедро прибавил звуку. На экране вместо улыбчивой утренней дикторши хозяйничал шустрый молодой мужик в веселеньком фартучке и поварском колпаке. Помешивал что-то в кастрюльке, косил одним глазом на камеру и тараторил без умолку: «…А поскольку, господа, мы стоим на пороге миллениума, это блюдо нам вполне подойдет и для новогоднего стола…»

— Нет, мам, ты только послушай! На каждом канале они только и делают, что трещат про этот миллениум! Если не так, то сяк! Договорились, что ли? Волну гонят, ага?

— Это ты точно сказал, Глебка. Именно волну и гонят. Да выключи ты его, давай позавтракаем спокойно!

Глеб послушно потянулся за пультом, и в следующую секунду среди опустившейся на кухню тишины раздался ее громкий запоздалый всхлип. Черт его знает, как так получилось. Сам по себе вырвался, на вдохе. А сама виновата! Если б мужик в телевизоре продолжал тараторить, Глебка и не услышал бы…

— Так. Опять, значит, плакала. С отцом ссорились, да? Чего он на тебя наезжал?

— Нет, Глебушка. Он не то чтобы… он… он…

— Да ладно, я же слышал! Еще и к имени твоему привязывался! А правда, почему тебя так интересно назвали — Барбарой? Я никогда не спрашивал…

— Да ничего интересного, Глебка. Просто моя мама так захотела. Ты же помнишь мою маму?

— Ну да. Ты меня маленького к ней в гости возила. Я помню. Я ее звал — бабушка Фрося. Она мне каждый день пирожки пекла и козьим молоком поила. Мы с ней ходили, я помню, на эту козу смотреть. Она была настоящая, беленькая такая. Машкой звали. Мам, а Фрося — это значит Фекла, да?

— Нет, Глебка. Ее полное имя — Ефросинья. Дед наш, понимаешь ли, был со странностями и дочерям своим, то есть маме моей и тете, дал старинные русские имена — Евдокия и Ефросинья. Ты представь только, каково им было расти с такими именами — Дунька и Фроська? Знаешь, как их в школе за это жестоко дразнили?

— Да уж, прикололся твой дед, ничего не скажешь…

— Ага. Прикололся. Вот моя мама и решила, что дочку потом обязательно как-нибудь красиво назовет. Ну, и назвала… Она ж меня без мужа родила, дед ее потом за это из дома выгнал. Жуть какой строгий был! Тетя Дуня сама от него уехала, а мама с маленькой дочкой, со мной то есть, из дома ушла. Правда, потом, когда он совсем состарился, с мамой помирился. И меня, свою внучку, признал. Но все равно упорно называл меня Варькой. Никакая ты, говорил, не Барбара, а как есть Варвара. А фамилия у меня была Брылина. Вот и росла я Барбарой Брылиной, сама того не ведая, какая у меня тезка-актриса есть. Это уж потом знаменитый новогодний фильм на экраны вышел — ну, который перед каждым Новым годом обязательно по всем каналам крутят, про иронию судьбы, про учительницу… Видел?

— Да видел, видел… По-моему, фигня полная.

— Ну почему же — фигня? Совсем даже не фигня! Ты еще омлет будешь?

— Давай…

— А насчет фильма ты не прав, Глебка! — горячо продолжила Бася, повернувшись к плите и накладывая в тарелку пасынка еще одну порцию омлета. — Ты знаешь, какую он революцию тогда произвел? Все его в Новый год посмотрели, потом столько разговоров было… Там польская актриса снималась, Барбара Брыльска. В общем, она была такая, такая…

— Ой, да обыкновенная! — проговорил Глеб неразборчиво, запихивая в рот порядочный кусок омлета. — Тетка как тетка! Я же видел! Вроде молодая, а старше нынешней Мадонны выглядит!