Тому же, кто в упор не понимает эзопова языка судьбы — кирпичом по слишком бурлящему котелку, для начала. А если уж и такие намёки недостаточно ясны, что ж… или на дольче вита подсадить, или — если этим не соблазнится — контрольный выстрел.

Умные обычно догадываются обо всём с первого щелчка (уж конечно, ещё не затвора), и скоренько приучаются мыслить вполголоса, смотреть под ноги, дышать тихо и только верхушками лёгких. И походка у них становится медленная, размеренная; всем существом своим показывают: никуда не спешу, никуда не рвусь, моё дело маленькое — прожить, как положено, отмеренный срок, и на том спасибо, спасибо, аллилуйя, осанна, омммммммм. Стражники и успокаиваются на их счёт: им хватает работы на других участках, а с опытными кадрами, как всегда, напряжёнка. Чем же занимаются умные за спиной умиротворенной охраны, мы умолчим — ведь вы и сами всё знаете не хуже нас?

Скворцам же ещё только предстояло поумнеть настолько, чтобы не летать над асфальтовой коростой городов, а неторопливо ходить на своих двоих, не распевать во всё горло, а говорить тихо… и так всякий раз — за поколением поколение. Если мамы-папы вовремя простых этих истин не вколотят — сей недочёт исправится тем, что с нелёгкой руки вестимо кого называется жизнью. Однако проходит виток — и всё повторяется. Ох, но неспроста это, помяните моё слово — неспроста. Если из века в век одно от другого зажигаются и светят ясным, неподкупным огнём сердца, значит — так нужно. И однажды, однажды… однажды свет этих маяков спасёт идущие в штормовом море корабли; а пока — храните огонь, скворцы.

Уже далеко за спинами ребят остался светлый угол площади, а до Китайгородской стены они ещё не дошли. Варварку освещало всего три фонаря, и те неяркие. Друзья шли через сумрак быстро и слаженно — в ногу — поэтому со стороны могли показаться отрядом солдат, если бы два весьма женственных силуэта не выдавали присутствие в этой стайке нежной половины сапиенсов.

Вдруг впереди — судя по звуку, из ближайшего переулка — послышался удаляющийся топот. Несколько шагов спустя ребята дошли до перекрестка и под стеной углового дома увидели нечто тёмное, крупное, бесформенное. Присмотрелись — это оказался скорчившийся человек.

Разве могли скворцы пролететь мимо?

Первыми в переулке, конечно же, оказались легконогие девчонки.

— Пьян? Избили? — тревожно прошептала Алька.

— Да чёрт его знает, — так же глухо ответила Лиса, — Шур, давай обождём его без ребят ворочать.

А сама наклонилась к человеку, послушала, как дышит, запястье нашарила. Но, то ли пальцы с перепугу замёрзли и не чуяли ничего, то ли и вправду пульс был такой редкий и слабый… в общем, недолго думая, Лиса стукнулась коленками об асфальт и пробралась ладонью к сердцу лежавшего. И замерла, сосредоточенно внимая ощущениям. На миг ей показалось, будто она слышит, как потерявшийся в темноте и немыслимой дали радист стучит и стучит, посылая ей, ей одной едва различимые точки и тире: спаси — наши — души.

Лежавший застонал и попытался приподняться. Лиса от неожиданности сначала отпрянула. А руки её сами придумали, что делать: бережно, но крепко подхватили парня под затылок и спину, а затем мягко-мягко уложили навзничь. Сняли с хозяйки ветровку и скрутили из неё нечто вроде валика — понятно, зачем. Алька только головой на всё это покачала и просящим извинения взглядом посмотрела на подошедшего мужа. А тот глядел ух! сурово! — но прежде всего на сестру, которой вот непременно надо быть в каждой бочке затычкой! На ходу снял свою куртку, молча набросил затычке на плечи.

После Сашка, которому медицинские гены бабушки тоже перепали чуток, присел около пострадавшего и аккуратно ощупал его плечи, руки и ноги.

— Так, тут хорошо, — пробормотал он, заглянул в расквашенное лицо, — эх, промыть бы тут всё поскорей. И — холоду бы.

Подумал и добавил:

— Ещё неизвестно, что у него с почками и животом…

— Я на станцию метро, «скорую» вызову, — уже удаляясь, сказал Кот.

— Люди, — простонал парень, — не… надо… Щас я… щас…

— Вам надо в больницу, — затараторила Лиса, — мы побудем с вами, пока «скорая» не приедет, не волнуйтесь.

— Они… долго… не надо… домой бы…

— Что болит? — Сашка решил вернуть-таки разговор в практическое русло.

— Голова, — отозвался парень, — и дышать…

Он с трудом поднял руку и поскреб пальцами у порванного воротника рубашки.

Лиса взяла его руку в свою. Успокаивающе погладила, стараясь не касаться ободранных фаланг:

— Полежите — не ворочайтесь, не говорите ничего, дышите тихонько носом и молчите. Я посижу с вами. Всё будет хорошо.

Он посмотрел на неё, пытаясь поблагодарить взглядом и вдруг — узнал:

— Ли…

Тут и она словно заново всмотрелась в искажённое ударами и перемазанное кровью лицо.

Что ж, оставим их пока — пусть они себе глядят друг в друга, пусть радуются знакомым лицам; да, молодые умеют даже при виде какого-нибудь пустяка легко и самозабвенно щебетать, а всё же, а всё же… те мальчик и девочка заслужили немножко радости посреди топкого и гиблого времени, в котором пришлось им взрослеть.

Одной Ананке известно, чем бы закончилась для Лёши Белых стычка с гопниками, если бы скворцы попросту не спугнули их банду своим маршем. Парень оказался один против четверых — на концерт он собирался с братом, но того в последний момент задержали дела.

Но всё это выяснилось сильно позже, спустя много времени после того, как Лёша вышел из больницы, — а сейчас… сейчас…

* * *

«Мамочка, здравствуй!»

Лиса уже в который раз обводила приветствие. Буквы растолстели, залоснились, выехали за пределы строки, а на вершине восклицательного знака расцвёл цветок. Как много хочется сказать… и ведь не скажешь всего. Даже не потому, что чужие глаза могут прочесть — какое нам дело, до этих — чужих — глаз? Сложнее другое. Мне больно, мама. Мне так больно. Мне больно и горько за страну, за мою родину — она сейчас как старушка немощная и больная, стоит на паперти и трясущейся рукой милостыню собирает. Вот такой она мне сейчас кажется — и это больно. Мне страшно за людей, с которыми встречаюсь каждый день. Они стали такие… другие. Улыбки пропали с лиц, мама. Всё вокруг серое какое-то, голодное, всё время чувство, будто сосёт под ложечкой. В ларьках у остановок и у всех станций можно купить сигареты, водку, «Сникерс» с «Марсом» или «Виспу» — их иногда берут на закусить. Беру и я — пока бегу от метро до института, успеваю сжевать. И тогда не так хочется есть, когда сидишь на лекциях. А лекции, мама, как же там здорово! Институт — самое светлое, что у меня сейчас есть. И ребята, которых люблю всех, всех, всех. Если бы не они все, мама, наверное, я бы уже рехнулась или окочурилась попросту — так мне больно. И не вижу я просвета, мама. Вот вроде были мы на митинге — и что? Пошумели, песни попели, а дальше? Такое чувство, будто ничего не меняется, будто мы ничего не решаем и ничего конкретного не делаем. Народ валит — то про одного узнаёшь, что документы подал, то про другого — что уехал. А бомжей сколько! У вокзалов, у станций метро, в метро! Откуда? А болезней у них, говорят! Не пойму — разве этого мы хотели нашей стране?

И знаешь, что обидно? Не знаю совершенно, что могу конкретно в этой ситуации сделать я. У меня ничего нет, я так мало умею и знаю. Всё, что я могу — это просто любить этих людей и всем сердцем желать поскорее выбраться из всей этой дряни.

Просто — любить.

Любовь — вот чего нам всем так не хватает сейчас, мама.

И вообще, сумасшедшая весна какая-то — что-то непонятное вокруг творится. Мне некогда читать газеты или телик смотреть, я с утра — на работу, вечером — в институт. Остаётся только ночь, но есть ещё ребята, книги, музыка… Но — неужели же мы, такая большущая страна, не можем засучить рукава и просто поработать для самих себя, друг для друга? Ведь жили же как-то? Жили. Союз был? Был. Так сейчас-то — что? Ведь богатства-то наши природные и государственные при нас — или где? И где искать ответы — и кто теперь скажет правду?

Так бы хотелось поездить по стране, посмотреть, как люди живут, но я знаю, ты будешь очень тревожиться, если… поэтому я по-прежнему буду любоваться из окна цветущими черёмухой и каштанами, топать по московским улицам и мечтать, мечтать, мечтать…

Да всё бы, в общем-то, и ладно, но соседи всё время пристают с дурацкими вопросами — когда, мол, и мы с Сашей уедем к тебе, а мне это та-а-ак дико. Не хочу уезжать! Здесь мой дом — как же могу я бросить его? Да и ты же его тоже не совсем оставила — и обязательно вернёшься в свой дом. Ведь он — живое существо, он тоже нас любит… песенки нам колыбельные поёт. Здесь каждый уголочек чем-то да отмечен. Вон царапина на паркете — это мы с Сашкой решили мебель подвигать. Ты ещё была очень недовольна тогда, помнишь? Сказала, что мебель вы так с папой поставили, и что мы могли бы у тебя сначала спросить. Ты права, мама, конечно, надо было спросить. А мы, как всегда, сгоряча.

И вообще, плохо, когда сгоряча что-то делается, правда? Но, с другой стороны, бывают ситуации, когда надо решать моментально, никого не спрашивая, не дожидаясь ничьего совета. Сам и только сам должен ты принять решение, и никто, кроме тебя, не будет отвечать за твой выбор. Наверное, ты бы улыбнулась сейчас и сказала бы: «Максималистка». Да, мамочка, верно. И от этого тоже больно, а умные дяди в умных книгах зовут это «болезнь роста». А я такой, наверное, до самой смерти останусь.

А ещё очень больно, что уже нельзя подойти к тебе и обнять. Положить голову на плечо и вдохнуть твой запах — запах покоя и надёги. Нельзя. Потому что ты далеко, а я — уже взрослая. И даже это письмо никогда не отправлю, потому что моё нытьё расстроит тебя. Ты станешь рваться обратно, ко мне, а — нельзя. Нельзя растить цепочку зла, её надо замыкать на себе.