Лицо первого пряталось в бороде по самые брови, а сверху его скрывала серая ушанка, козырек которой облысел и местами лоснился. Только загорелый до слезающих чешуек нос из-под козырька и виднелся. Другой оказался женщиной. Она стащила шапку, попутно утерев ею от уха до уха лицо. Шапка упала на колени, а бродяжка резким движением перекинула густую копну сальных волос вперёд, запустила в эту гриву пальцы и принялась остервенело чесаться. Стоявшие ближе всех мужички прервали разговор и уставились на сей увлекательный процесс. Поезд уже подъехал к следующей станции, а она ещё чесалась, с наслаждением массируя лоб, темя, виски. Особенно долго скребла затылок, потом снова вернулась к вискам.

Алька уткнулась лицом в Сашкину шею — не смотреть, не смотреть!

Брат с сестрой и Кирка тоже отвели взгляд — но куда сложнее оказалось не видеть людей, которые, словно по команде «Равняйсь!», повернулись в сторону бесплатного зрелища. Стоявший у противоположной двери парень в косухе, разве что рот не раскрыв, наблюдал за несчастной женщиной. А та уже пальцами разбирала пряди, выкапывая и раздирая колтуны.

Нинель плотнее прижалась к своему спутнику, который уже изготовился на ближайшей станции перейти в соседний вагон. Что они и сделали вместе с несколькими другими пассажирами.

На втором перегоне, раздвигая народ в проходе, до бомжей добрался милиционер и выразительно встал напротив них, поджидая третьей остановки — чтобы высадить этих людей. Женщина, наконец, откинула кое-как прочёсанные волосы, и открылось лицо — обветренное, смуглое, с точёным подбородком. Вид высоких широких скул и прямого короткого носа вызвал в буйном воображении Лисы знойную припылённую степь, жёлтое закатное небо и гортанную перекличку кочевников. Светло-зелёные глаза женщины безо всякого выражения посмотрели на милиционера, а её крупный, обмётанный струпьями, но даже в таком виде красивый рот выплюнул усталую, безнадёжную и ни к кому, по сути, не обращённую брань.

Блюститель порядка молча ткнул подбородком в сторону дверей. С протяжным воем поезд вылетел из тоннеля на станцию. Подгоняемые взглядами милиционера и других людей, бомжи старчески медленно поднялись и вышли на перрон.

Даже сквозь несмолкаемый шум метро Лиса чётко различила прокатившееся по вагону облегчение. Задумчиво посмотрела на Кота, и тот ответил ей таким же печальным взглядом.

* * *

Эскалатор царственно возносил друзей к выходу. Шурики обнялись как попугайки-неразлучники, да так и простояли всё время, пока лестница тянулась вверх — целовательное настроение куда-то подевалось. Сумрак на лице Нинели не могли развеять даже самые новые анекдоты про Шварценеггера и Сталлоне, как Браун ни старался. А Кот взял Олесину ладонь и принялся плести из её пальцев всяческие неприличные фигуры — уж очень хотелось, чтобы она улыбнулась. Она и улыбнулась — как расшалившемуся ребёнку, которого очень не хочется наказывать. И отстранилась. Кирка чуть-чуть распереживался по этому поводу, но тревога улетучилась, стоило ему шагнуть в прохладу и сумрак тоннеля. После душной роскоши подземного дворца и тягомуторной сцены в вагоне свежесть воздуха оказалась ой как кстати. И живая музыка — тоже.

Она лилась по длинному широкому тоннелю звенящим потоком, отражалась от низкого потолка, плескалась под ногами. Звала, ласкала и сопереживала каждому открывшемуся навстречу сердцу.

Взахлёб играли юные скрипачка и гитарист — душа просила песен, и они отдавали ей всё, что имели. Ну, а если кто-то из невольных, но благодарных слушателей счёл нужным поделиться голубенькой сотней деревянных или оставить в раскрытом футляре из-под гитары початую пачку сигарет… что ж, спасибо тебе, добрый человек — и несколько ярких аккордов на дорожку.

Спросите любого москвича — что такое Москва, и чего вы только ни услышите! Кто-то, конечно же, вспомнит Арбат, а кто-то — его современную инкарнацию. В пяти случаях из десяти при этом процедит, по-столичному слегка бравируя своей фрондой: «А, эта вставная челюсть!» Кому-то Марьина роща или ВДНХ первым делом на ум придут. Кому-то — Нескушный сад или Серебряный бор. Кому-то — родные Пироговка, Крылатское или Нижние Котлы. Если вам очень повезёт — услышите редкие ныне: «Сивцев Вражек» или «Собачья площадка». Но чего вы точно не услышите от москвича — так это про Красную площадь. Красная площадь — это не Москва. Красная площадь принадлежит всей стране.

Пока всё хорошо, о ней не вспоминают — ни власть, ни жители города, который имеет честь быть столицей огромной и удивительной страны. И лежит площадь, царственно спокойная, пышная. Но стоит стране почуять над своей головой бедовые ветры — о, тут же встревоженным сердцем начинает биться Красная площадь… Полнится людом — и лицом к лицу оказываются тогда кормчие и те, благодаря кому они могут рулить.

О, я прямо вижу, как кто-то хмурится, вспомнив про официоз, которым покрыта Красная, словно дворцовые паркеты — мастикой. Да, мастикой здесь пахнет изрядно, но ведь и мы не об официальном. Беды официальными не бывают — но обрушиваются девятым валом, и тут уже не до церемоний.

Но что за беда случилась весной девяносто третьего, отчего народ молодой и не очень по первому кличу: «Айда!» сорвался из многочисленных спальных подолов столицы и примчался под стены Кремля, к знаменитой на весь мир красоте Василия Блаженного? Мистик увидел бы здесь символ: люди идут к храму Покрова, под защиту древней крепости. Скептик нашёл бы повод поязвить — этот плебс хлебом не корми, дай потусить на позорище. Художник с романтиком поспешили бы провозгласить и воспеть единый народный порыв. А историку ещё только предстоит разобраться — что же это такое произошло тогда, отчаянной весной одна тысяча девятьсот девяносто третьего года — отчего на одной площади сошлись рокер и демократ, депутат и панк, анархист и пенсионер, студент и простой работяга?

Что ж, да не убоимся мы с тобой, читатель, обвинений в романтизме — всё-таки был порыв. Чуялось тогда: не придёшь — потеряешь что-то очень важное.

Вот и гудел Васильевский спуск, гудел как море. И вольными парусами над ним взвились российские триколоры. Один из них развевался в руках Альки, которая восседала на крепких Сашкиных плечах. Она едва успела разглядеть мужичка, вручившего ей флаг:

— Давай-ка, девонька, ты высОко там…

И она, окрылённая доверием, — так же восторженно взлетала её душа, когда вместе с Олесей и Киркой несла Аля почётный караул у знамени Таманской дивизии перед приехавшими в школу ветеранами, — окрылённая этим доверием, самозабвенно размахивала девушка пружинившим на ветру древком и под плеск трехцветного полотнища ликующе вопила «ура» в сторону сцены.

С которой в данный момент неслось что-то отрывистое — Лиса изо всех сил пыталась разобрать не только слова, но и увидеть выступавшего. Сделать это возможным не представлялось: эстрада хоть и стояла на возвышении между кремлёвской стеной и храмом, но спуск есть спуск — да и местечко скворцам сотоварищи нашлось только ближе к угловой крепостной башне. С учётом того, какая толпа стояла перед ними, и сколькие ещё напирали сзади, плюс апрельский ветер в микрофоны…

— Как… Андрей Дмитриевич… — донёсся до Лисы низкий, с хрипотцой заядлого курильщика, голос, такой знакомый ещё по прорывавшимся через глушилки передачам «Свободы» и ВВС.

— Граждане, а кто это там сейчас выступает, не подскажете ли? — послышался интеллигентный, с характерными московскими интонациями пожилой голос.

— А-а, — с добродушной ленцой пробасил кто-то справа сквозь подсолнечную шелуху на губах, — мужик какой-то звиздит.

Лиса возмущённо кинула в ту сторону:

— Да это же Боннэр!

— А хтой-та? — невозмутимо откликнулся тот же басок.

Только Лиса раскрыла рот объяснить, а интеллигентный голос всё так же вежливо уже сделал это. И она не стала вмешиваться.

— Понятно: свой человек — покладисто ответил басок и прогудел что есть мочи, — ура-а-а-а!

Окружающие радостно подхватили крик, волной покатился он вперёд и, нахлынув на дощатый берег сцены, пришёлся как раз к последним словам выступления.

А на сцене один человек сменялся другим: за музыкантом — поэт, за поэтом — политик, за политиком — журналист. Говорили жарко, убеждённо, красиво — как это всегда бывает на митингах… Но песня — песня заведомо лучше любого, даже самого правильного набора слов. Слова — что? Прозвучат — и поминай, как звали. А песня — пропетые стихи — попадает не в разум, но прямиком в сердце. Потому так много в тот вечер звучало песен.

Отгремел могучий вокал Градского, всей площадью дружно спели с Макарушкой и Кутиковым славные гимны добра и любви. Опустились на Москву сумерки, потянуло с реки сыростью, а песни всё звучали — до глубокой темноты. Народ постарше направился по домам в числе первых, и тянулись человеческие ручейки — кто на Варварку, кто — к набережной, а кто — через мост, к Балчугу. Попрощавшись с ребятами, утекли себе и Браун с Нинелью. А их друзья ушли только после того, как вместе с чёрным и больным от недавней гибели друга Кинчевым спели молитвенные «Сумерки» и горькую, горькую «Маму»:

  — А у земли одно имя — светлая Русь,

  В ноги поклонись, назови её мать —

  Мы ж младенцы все у неё на груди,

  Сосунки, щенки, нам ли мамку спасать?

И слышала тогда Лиса — несколько молодых голосов впереди прокричали в ответ:

— Нам!

Скворцы переглянулись и подхватили:

— Спасать!

Да, они последними покидали тот площадной театр — самые молодые, мучительно ранние вестники заплутавшей где-то весны.

Домой летели, звеня апрельскими радостью, верой, надеждой. Невдомёк им ещё тогда было, что именно в такие окрылённые мгновения обычно и подмешивается к мёду очередная ложка дёгтя. Почему? А бог весть — наверное, так надо… чтобы условный рефлекс выработался — низзя! Нельзя безоглядно хохотать, посылать веселые позывные от сердца к сердцу и громко думать.