Раньше на том месте, где теперь возвышался новый дом, находилось строение, как две капли воды походившее на дом надворной советницы. Не было прежде и зеленой изгороди, а вместо нее тянулась прекрасная каштановая аллея, оканчивавшаяся высокими воротами, единственными во всей каменной стене, окружавшей оба дома, в которых жили двоюродные братья Губерт и Эрих Дорн со своими семействами. Оба были очень уважаемы в городе и считались баснословно богатыми. Они никогда не спорили между собой, и их дружба вошла даже в поговорку. Их дети любили друг друга и хотя ссорились иногда, но матери благоразумно предоставляли самим улаживать недоразумения и споры. Сад был общим, и в летнее время семьи часто обедали вместе в павильоне, находившемся в начале аллеи. Но вдруг, на дружбу братьев набежало темное облако. Ими обоими в одно и то же время овладела страсть к собиранию древностей, а за ней но пятам, как привидение, неслышно подкралась зависть. Фамильные портреты уступили место старым потемневшим картинам; столь любимые хозяйками шкафы с бельем были сдвинуты в темные углы, а вместо них появились стеклянные, наполненные оружием всех родов и времен, наводившим страх на женщин и детей. Древний Египет переселился под тюрингенские кровли, и корпя над его непонятными иероглифами, собиратели забыли живой язык современной литературы и не заглядывали более в свои богатые библиотеки. Сначала их жены смеялись над внезапной страстью своих мужей. Но постепенно страх закрадывался в их души, когда мужья, прежде столь дружные, начинали сильно спорить о достоинствах какого-нибудь нового приобретения; когда один бледнел от зависти, а на лице другого появлялось торжествующее злорадство; когда каждый из них, приобретая какую-нибудь страстно желанную вещь, радостно восклицал: «Что-то он скажет на это!» Ссоры делались все сильнее и ожесточеннее, а моменты примирении все реже и короче. Случалось, что мужчины начинали спорить во время обеда. Тогда легко раздражавшийся Эрих, не обращая внимания на бледные и испуганные лица женщин и детей, ударял кулаком по столу так, что тарелки и стаканы звенели, и с бранью бросался вон из павильон... Тень, изгоняемого согласия бродила еще несколько времени по саду с жалобными воплями и, наконец, исчезла навсегда... Умер дальний родственник жены Губерта, и она оказалась единственной наследницей. Вместе с большим капиталом и разными драгоценностями ей досталась великолепная картина Ван Дейка. Она подарила ее мужу, который с торжеством присоединил ее к своей коллекции бывшей, собственно говоря, яблоком раздора между двоюродными братьями. Коллекция Губерта доказывала, что он не был хорошим знатоком: там встречались никуда негодные экземпляры, на что Эрих, который сам недурно рисовал, всегда указывал с едкой усмешкой. В его же коллекции заметен был тонкий критический глаз, но его превосходство рассыпалось как карточный домик, когда среди сомнительных копий у брата появился драгоценный оригинал; у него самого не было Ван Дейка. С побледневшим лицом стоял он перед картиной. Все его осматривания и исследования только заставили его убедиться, что она была настоящая. Он мрачно смотрел на толпу друзей и знакомых, стремившихся в соседний дом полюбоваться очаровательным девичьим личиком, мастерски изображенным на полотне. Он не мог более ни есть, ни спать. Каждая встреча с двоюродным братом, всегда начинавшим говорить о картине, страшно раздражала его, и он стал, наконец, избегать встреч с ним, так как не мог выносить его взгляда, сиявшего торжеством.

Однажды утром в доме Губерта раздался крик ужаса и негодования. Там, где вчера еще сияли два чудных девичьих глаза, было теперь пустое пространство — картина исчезла. Губерт был вне себя. Он клялся, что его сокровище не ушло дальше соседнего дома, и требовал его от Эриха.

Между мужчинами произошла страшная сцена. Никогда еще фурии раздора не свирепствовали с таким ожесточением над обоими домами, как в этот час. Спорившие разошлись, наконец, наговорив друг другу ужасных слов. В последний раз встретились их глаза, сверкавшие гневом. В тот же день в аллее появились работники; они срубили каштановые деревья и посреди аллеи посадили частый кустарник; с этих пор дети с обеих сторон ежедневно приходили сюда с лейками и старательно поливали, чтобы кустики скорее росли «до самого неба». Таким образом возникла зеленая изгородь, и чем глубже пускала она корни, тем сильнее внедрялась в сердца детей ненависть и росла вместе с ними. Эти неестественные отношения не изменились даже тогда, когда через несколько лет после этого происшествия Эрих внезапно умер от удара. Его жену, страстно любившую его, после смерти никогда не видели веселой. Она постоянно думала, что «они» омрачили последние годы его жизни и запятнали его честь. И рана не заживала никогда — в глубокой старости ее глаза, давно выплакавшие все слезы, сверкали непримиримой ненавистью, когда она рассказывала эту несчастную историю своей единственной внучке — это была тетя Варя. Дитя с первых лет жизни научилось бояться «живших за изгородью», а что ненависть и там переходила по наследству от родителей к детям, в этом малютка однажды вполне убедилась.

У Губерта были также внуки; они прекрасно воспитывались и имели гувернантку француженку.

Шум играющих детей раздавался в тихом саду, где Варя одиноко играла в куклы или гонялась за бабочками вплоть до страшной изгороди, через которую они, к удивлению ребенка, беззаботно пролетали. Тогда она остановилась на минуту и с удивлением слушала странно звучащие слова, которые произносили дети. Однажды она стояла таким образом и прислушивалась. Вдруг что-то зашумело, верхние ветви изгороди раздвинулись, и из зелени выглянуло упрямое лицо мальчика с темными глазами, дерзко смотревшими на нее. С минуту он пристально смотрел на нее, потом сделал страшную гримасу.

— Ах, какая ты безобразная девчонка! — вскричал он. — У тебя ведь только одна рука! Это Божье наказание, говорит всегда моя бабушка... Ведь у вас наша картина... Воры!

Тетя Варя даже в старости краснела при мысли о том, что она в ту минуту гневно схватила камень и бросила его в голову мальчика, который, насмешливо улыбаясь, исчез с быстротой молнии за изгородью при виде угрожающей ему опасности.

Это приключение произвело на нее неизгладимое впечатление, и обида пустила глубокие корни в ее душе. Гнев перешел и к другому поколению, и внуки так же мало склонны к примирению, как и деды.

Года проходили. Все потомки Губерта умерли в цветущих летах, кроме одного, который так глубоко оскорбил детское сердце тети Вари. Он женился на молодой девушке из знатной фамилии и после семилетнего супружества, по желанию своей гордой богатой жены, переселился из маленького городка в резиденцию. Дом и сад опустели, и только тогда [2][3] над обоими домами. [4] Тетя Варя наслаждалась продолжительным невозмутимым спокойствием, как вдруг по ту сторону изгороди воздвигся модный дом, новый источник огорчений.

Надворная советница надолго теряла хорошее расположение духа; как только вспоминала о ненавистном соседстве; но сегодня она очень скоро забыла о наглости тамошних слуг, и по лицу ее скользила счастливая улыбка, когда она следила взглядом за молодой девушкой, легко порхавшей по всему дому. Лили была дочь ее любимой подруги, вышедшей замуж в Берлине. С тех пор, как девушка помнила себя, она всегда проводила летние месяцы у тети Вари, так как была очень слабого здоровья, а здоровый тюрингенский воздух укреплял его. Эти путешествия прекратились на три года. Мать Лили умерла, и в первое время скорби отец не хотел расставаться со своим ребенком. Только теперь он уступил, наконец, настоятельным просьбам Лили, которая очень соскучилась по тетке, любившей ее не меньше матери. Этим объяснялось ее нетерпение, с каким она воспользовалась на последней станции железной дороги вышеупомянутой «мышеловкой».

Теперь девушка сидела в старомодном, но покойном кресле. Вместо черного шелкового дорожного платья мягкие складки светлого муслина облекали ее стройную фигурку, в отношении которой прославленный тюрингенский воздух оказывался бессильным. Трудно себе представить что-нибудь более нежное, чем эта стройная фигурка, покоившаяся в кресле. Казалось, что длинные темные косы были слишком тяжелы для ее головки и нежной шеи, так как голова ее почти всегда была немного запрокинута, как бы оттягиваемая тяжестью волос. В такие минуты спокойствия и отдохновения никому бы и в голову не пришло, что эти нежные члены могли вдруг получить стальную силу и энергию движений, а кротко склоненная головка принять выражение надменности и своеволия!

Ее взор в эту минуту медленно скользил по комнате, осматривая ее. Она то и дело кивала головой с чувством удовлетворения и улыбалась наивно, как ребенок, который после разлуки вновь находит свои любимые игрушки. Да, все было по-старому. Там стояло канапе на высоких ножках с туго набитыми подушками. Она отлично знала, что эти колоссальные подушки были обтянуты тяжелой зеленой шелковой материей, но дешевые бумажные чехлы скрывали это великолепие. Красные и голубые гиацинты, стоявшие на комоде, нисколько не изменили своей красоты, и неудивительно, так как они были фарфоровые, как и деревенский органист и нежная пастушка в соломенной шляпке, украшенной цветами, которые также стояли на комоде. Время пощадило и два павлиньих пера, торчавших за большим зеркалом, которое все еще отражало висящий против него портрет бабушки с мушками, за высеребренную раму которого были засунуты пригласительные билеты и поздравительные карточки. Вот вошел старый Зауэр. Его сюртук был так же длинен и воротнички так же подпирали его шею; он хорошо известным ей движением ноги откидывал длинные полы сюртука и затворял за собой дверь, если нес что-нибудь в руках. Он принес старомодный серебряный чайник и две дорогие чашечки из китайского фарфора... Какой поток детских воспоминаний охватил душу Лили, когда из чайника полился ароматный напиток и наполнил благоуханием всю комнату. Это был не драгоценный цветочный чай, доставляемый из Китая его величеству, и не китайский чай, который избалованное дитя большого города пило дома. Это были листья лесной земляники — у тети Вари пили только этот чай, — и когда старая Дора бывала в хорошем расположении духа, она прибавляла туда палочку корицы... Около старинных часов висели календарь и потемневший от времени аршин, за стеклом медленно покачивался маятник, который нисколько не изменил своего хода, вероятно, из-за дружбы со старой прялкой тети Вари, стоявшей на возвышении у среднего окна, — она жужжала из года в год летом и зимой, и маятник был вправе думать, что ее жужжание и его «тик-так» составляли прекрасную гармонию.