Но как собутыльник он был примером достойным подражания и с удовольствием поддержал меня в моих глубоководных вино-водочных исследованиях. Моё стало нашим. Мы пили и говорили. О том, что, благодаря наблюдениям Солнечного Генерала, я пришёл к выводу: эфирное тело не только не поспевает за своим физическим, но и обладает удивительными эластичными свойствами, и что россиянам повезло с их Путиным, а нам с нашим, как всегда, не очень, и что jazz выдохся – именно поэтому он обречён на второе дыхание, и что неплохо бы отправиться куда-нибудь за чудесами. В Минск за бульбой, в Москву за песнями, на Мальдивы за фруктами, в Монте-Карло за бабками, в Монтевидео за девчонками или, на худой конец, в Майами за растаманами.

– Ме-ли-то-поль, – прочитал Алик по слогам надпись на фронтоне здания железнодорожного вокзала, – ну и дыра.

– Да уж. Не Рио. – Мисхорский уверенной рукой опохмелённого человека наполнил стаканы, – Ну, давай.

И мы дали. Теперь я корячусь в ожидании, когда освободится туалет, не подозревая о том, что в нём никого нет. Предусмотрительные хозяева для того, чтобы я не заблудился в лабиринте незнакомой ночи, оставили там включенным свет, но дверь почему-то закрыли.

По-быстрому простирнув в ванной трусишки, остатки ночи я тщетно отстирывал своё сознание от похмельных угрызений совести. Посредством сна. Не получилось.

Утро после бутылочки красненького прекрасно и непредсказуемо. Мисхорский куда-то пропал, чему я, признаться, нисколько не огорчился.

На пути к вокзалу я обратил своё внимание на одну странность. Оказывается, в Мелитополе живут трезвые люди. И никто их там не удерживает насильно. И некоторые из них мне показались вполне вменяемыми. Воистину, чужая душа – потёмки.

Когда я уезжал из этой ошибки цивилизации вообще и градостроительства в частности, там шёл дождь. Впрочем, он, похоже, не прекращался там со времён всемирного потопа, и ошибка заключалась в том, что его не смыло совсем со всем ветхозаветным миром.

На перроне стоял маленький белый бегемот из гипса и, ожидая проходящий поезд Москва-Симферополь, мок под холодными осенними струями прощального танго Астора Пиаццоло. А рядом, на скамейке маялся помятый вчерашними возлияниями, но вполне приличный на вид мужчина.

– Парень, – обратился он ко мне, – скажи, где я?

– На ЖД вокзале.

– Это я уже понял. А город? Как называется этот город?

Алику повезло больше. Он хотя бы знал, куда занесла его нелёгкая запоя.

– Мелитополь.

– В Париже дождь.

– Не в Париже, а в Мелитополе.

– Да-да, – задумчиво отозвался тот, – вроде бы один и тот же дождь, а как сильно отличается…


                        Запах родины.


Когда Костик, после недельных поисков, приобрёл-таки себе новые скрипуче-моднячие ботинки, я обзавидовался. Из моих кроссовок посыпался песок. Старенькие они уже. Вслед за песком вывалились стельки, потом пауки. Завершилось всё маленькими черепашками с панцирями, похожими на разноцветные резиновые облака-ракушки.

Очень хотелось курить. Моя босоногая поза лотоса сидела в неугомонной тени алычи и лениво постреливала сигареты. Желающих расщедриться не было. А одна трёхрукая наивность (третья рука вяло болталась у него между ног) с огромной сигаретой в зубах, на мою невинную просьбу вообще ответил: "Если бы у тебя была баба, я бы с тобой поменялся". Дурачок.

Если бы у меня была, как он выразился, баба, я бы не сидел тут, а раскачивался на страстных качелях всеобъемлющей и потной любви. К тому же, у неё наверняка были бы сигареты, и курил я их, как свои, пока она курила мою нескучную писю.

– Фу. Пошляк, – сказала Катя, прочитав предыдущее предложение.

– А что тут поделаешь?

– Мог бы об этом не писать.

– Из песни слов не выкинешь, – возразил я.

– Так уж и не выкинешь…

И я поведал ей о том, как, пытаясь открыть дверь, я давал прикурить замочной скважине, потому что думал о чём-то своём и вместо ключа достал из кармана спички.

Марина, утомлённая двухмесячным солнцем по имени Сергей, спала на стареньком скрипучем диване в комнате. Её вхолостую утешал телевизор. На кухне, как резаный орал ребёнок – шестьдесят семь дней отроду. Его пытался успокоить папа: "Ну, Серёжа, твоя мама два месяца не спала. Она устала. Ей надо поспать. А ты плачешь и плачешь. Нельзя же быть таким мудаком".

– Воспитываешь? – я поставил на стол бутылку пепси.

– Ага, – он достал из-под стола бутылку водки. Затем, немного подумав, вернул её на прежнее место, – потом, – сказал он, – когда твоя сестра проснётся.

– А я что? – согласился мой внутренний голос, – я ничего.

Я был благодарен ему за то, что он избавил меня от скучной необходимости (кстати, Дима. Так его зовут) объяснять, кто такая Марина, и почему я так запросто, пытаясь попасть к ним в жилище, давал прикурить (в буквальном смысле) замочной скважине их входной двери.

На кухню залетел светлячок. Лето. Я поднялся (до небес?) с табурета и выключил свет. Откуда-то с улицы донеслось: "Мы погасим весь свет, и мы станем смотреть, как соседи напротив пытаются петь, обрекая бессмертные души на смерть…". Светляк, фосфорицирующим беспорядком маленького космического корабля, беспардонно нарезал круги в неизведанной вселенной тёмной кухни. Красиво, ничего не скажешь. Ребёнок устал кричать и, потребовав соску, замолчал. Минуту спустя он мирно сопел в две маленькие, но довольно продуктивно работающие ноздри. Заснул. Дима положил его в коляску – она стояла тут же, на кухне – и вновь достал из-под стола водку. Ничего не скажешь, приятно.

– Так Марина же ещё спит, – вяло возразил я.

– Теперь можно, – сказал он, – будет спать часа два.

Дима на ощупь открыл кухонный шкафчик и извлёк из его недр огарок свечи – роскошь, оставшаяся со времён борьбы государства с электричеством. Света, производимого летающим китайским фонариком, хватало только на восхищение темнотой.

Водка при свечах. Волшебно. Но на вкус – так же, как и при свете. И, причём, совершенно неважно, какой именно это свет: божественный или электрический.

Светлячок, оскорбившись наличием более яркого конкурента, полетел осваивать иные миры. Свеча прослезилась воском. Она одна заметила исчезновение насекомого, излучающего зелёный неон. Нам же было не до живности. Мы запивали пепси-колой горькую.

Поэзию изобрели пропойцы. Философия для непьющих аллергиков. А нам остаются лишь серые вечера прозы жизни.

– Хочу быть поэтом, – тихо прошептал я, не зная, чего боюсь больше: разбудить ребёнка, или вспугнуть мысль.

– Хочешь? Будь им!

– Легко сказать…

– Значит, не хочешь, – перебил меня Дима, – кстати, а знаешь ли ты, что делал Бернар Шоу, когда ему не писалось?

– Нет.

– Он выходил на улицу и начинал обнимать первую, попавшуюся ему молодую женщину и обнимал её до тех пор, пока та не испускала дух.

– А я поступал иначе, – мне было лестно, что у меня появилась возможность сравнить себя с великим Шоу, – я набирался алкогольных впечатлений в ближайшем баре, затем покупал цветы и дарил их первой понравившейся мне молодой женщине.

– О чём это говорит?

– ???, – вопросом на вопрос ответил я.

– О том, что ты не Бернар Шоу, – сказал он, после чего озадачил меня: – А ты хотел бы после смерти стать популярным?

– Конечно, – возбудился я, – кто бы отказался?

– Нет. Я думаю: ты хотел бы стать популярным ещё при жизни.

Я зашёлся беззвучным смехом, а он, аппетитно булькая, наполнил рюмки. Сейчас Дима бизнесмен. А ещё прошлой зимой он возвращал людей к жизни, прозябая в одной из одесских реанимаций.

– Ты трупов видел? – продолжил я тему популярности.

– Видел.

– Много?

– Много.

– А сколько, – я чуть было не ляпнул: "штук", – ты вернул к жизни?

– Я не считал.

– А тебе никто из них не рассказывал о свете в конце тоннеля, – я хотел закурить, но гад с рукой вместо члена, напомнив о ребёнке, отказал мне, – или о чём-нибудь таком?

– Нет. Но однажды к нам привезли мужика – здоровый такой. Детина. Он пять с половиной минут находился в состоянии клинической смерти. Откачали. Через какое-то время я встречаю его в коридоре с двумя пакетами кира и жратвы. "Ты в своём уме?", – говорю. "Ты же ещё месяц назад на том свете был". А он мне отвечает: "Пойдём, Дмитрий Викторович, выпьем. Сегодня у меня сорок дней".


Вошла заспанная, но красивая, как пожарная машина, Марина.

– Смородина пахнет родиной, – сказала она.

– А родина виноградом, – добавил я.

– Получается: смородина пахнет виноградом, – резюмировал Дима.

Я позволил себе не согласиться:

– Просто у каждого своя родина, и пахнет она по-разному.


                              Глава 99


Просто настроение у меня ни к чёрту. Дохлая курица прошлась своими корявыми окорочками по моей душе, нагадила там и с чувством собственного достоинства удалилась. Сегодня с утра я поругался с мамой. Вернее, она со мной. Бывает так: просыпается человек и встаёт с неправильной ноги. Вот и итоги: настроение у меня ни к чёрту. Моей маме почти семьдесят, но грецкие орехи она до сих пор колет кулаком. Сильная женщина.

По серому небу невразумительно карабкаются серые облака – не тучи, но уже не белые. А ведь ещё вчера в чистом багрянце вечернего неба одиноко резвились две вороны. Это засело в голове, словно обрывки моего лица в помятой памяти сгоревшей спички, от которой я прикуривал. Чирк, пых и на этом вся любовь.

"Весь мир – дерьмо. Засохшее дерьмо высшей пробы. Возблюём же, дети мои!.." – это Харуки Мураками. Возможно, в другое время я бы с ним не согласился, но только не сегодня. Серое небо, серые облака, злая мама и кушать очень хочется. Голод – не тётка.

Я, соблюдая меры предосторожности (бескрайний партизан крымского государственного заповедника), строевым шагом пробрался на кухню. Открыл холодильник – вечная мерзлота. Извлёкая из неё, словно свежеотмороженного мамонта, три куриных яйца, я подумал: если две вороны – это одиночество, то, что тогда означает одна ворона? Кстати сказать, я прекрасно готовлю. Могу – два пальца об асфальт – сделать яичницу с помидорами, а могу и без них.