– Да. Любит.

– Саш… А я? Я тоже тебя люблю… Что же мне делать, Саш?

– Как – что? Жить дальше.

– Нет, я не понимаю… Как – жить?

– Лен… Если ты действительно меня любишь, то поймешь. Прости.

– Опять штамп… Если любишь – поймешь…

– Ну все, хватит! Чего мы все об одном и том же. Я пойду, Лен.

Решительно задернув «молнию» на чемодане, он устремился было к выходу, но в дверях оглянулся. Елена сидела в кресле, по-прежнему подогнув под себя ноги и вжавшись в его велюровую мякоть, будто кто-то большой стоял над ней в этот момент и готовился нанести удар. Даже глаза закрыла, лишь веки дрожали непролитой слезной болью. Поставив чемодан, он подошел к ней со спины, протянул к волосам дрожащую жалостью руку. От прикосновения она вздрогнула, в безумной надежде открыла глаза, схватила мужнину ладонь холодными цепкими пальцами. И завыла в голос: – Не-е-ет!..


…Поезд вдруг дернулся на стыке, и Диана больно ударилась головой о металлическую загогулину, неизвестно с какой целью торчащую из плацкартной перегородки. Наверное, это была вешалка для одежды. И в самом деле, надо же раздеться, постелить себе постель да спать лечь. Сколько можно утюжить в голове одну и ту же сцену. Столько лет прошло, а никак не забывается. Видимо, эта сцена родительского прощания как главная строка из обвинительного заключения. Именно за ней следует прокурорское и безжалостное – гражданин виновен, прошу применить к нему высшую меру наказания.

Хотя сама она в момент безобразного отцовского прощания вовсе не пылала такой кровожадностью. Сидела в своей комнате, уставившись в мерцающий пустым белым файлом экран компьютера. Вроде как паиньку из себя изображала. Ничего, мол, не вижу, ничего не слышу. Я хорошая девочка, воспитанная, в вашу родительскую ссору не вмешиваюсь, я вообще ее не замечаю. А на самом деле – сотрясалась вся от страха и холодного изумления. Потому что давно поняла – не ссора это вовсе. Но, как и мама, отчаянно ждала развязки. Казалось ей – вот-вот отец схватится за голову и упадет перед мамой на колени, и произнесет что-нибудь такое, тоже сильно заштампованное – прости, мол, Леночка, затмение временное на меня нашло. А когда мама завыла, вдруг поняла – не будет развязки. Ничего такого он уже не произнесет. И на колени не упадет. И мгновенно ушли из тела дрожь, а из головы – холодное изумление. Тело и голова вмиг наполнились такой обожженной злобой, что трудно стало дышать. Наверное, таким оно и бывает – состояние аффекта. Как будто пружина в тебе лопается, и вскакиваешь, и летишь в два прыжка через комнату, и визгливо орешь, брызгая слюной преступнику прямо в лицо:

– Не смей! Не смей ее трогать! Уходи! Навсегда уходи! Я тебя больше знать не хочу, понял? Нет у меня больше отца и не было никогда!

А он тогда, между прочим, испугался. Когда мама завыла в голос, еще не испугался, а уж когда она фурией набросилась на него…

Смотрел во все глаза, моргал быстро-быстро, будто соринка в глаз попала. Еще и проблеял что-то несуразное, вроде того – успокойся, доченька. И еще что-то добавил, из области заштампованного. Вроде – для нас с тобой, Дианочка, ничего не меняется, и ты навсегда останешься моей любимой дочкой…

Как бы не так – доченькой! Да еще и любимой! Размечтался! Это раньше она была любимая, в родительской неге выращенная, и враз кончилась. Нет, наверное, все-таки плохо, когда ребенок в этой ежедневной любви-неге купается. Когда между родителями ничего, кроме взаимной любви, годами не происходит. Ни ссор, ни скандалов, ни ревности с ненавистью. Привыкаешь к этой благодатной среде, жизненный иммунитет теряешь. Потому что тоже любишь их – безумно. Вот тут-то самое страшное и происходит, наверное… Любовь без движухи расслабляется, незащищенной становится. Ударили по ней хорошенько, унизили – и продалась униженная любовь в рабство к ненависти. И ничего, ничего тут не сделаешь.

А как она всегда гордилась этой образцово-показательной родительской любовью! Если кто-то из подруг принимался откровенничать о происходящих в их семействах разборках, слушала со снисходительной жалостью, сочувствовала, а потом как бы между прочим кокетливо вздыхала – мол, от моих предков такого и близко не дождешься, только и делают, что влюбляются друг в друга день ото дня… В общем, зависть к самой себе провоцировала. Неосознанно, конечно. Ужасно приятно, когда тебе в этом отношении завидуют. Откуда она знала тогда, что эта приятность ее же саму в спину ножом ударит?

Диана вздохнула, пошевелила плечами, зажмурилась от ударившего по глазам света из вагонного окна. Поезд замедлял ход, прибывая к очередной станции. Унылый пейзаж ночного перрона проплыл перед глазами будто нехотя, вагон дернуло слегка. Мимо заполошно пробежала проводница, мужчина с верхней полки всхрапнул коротко, перевернулся на другой бок. И снова – тишина. Лишь слышно издалека, как станционный диспетчер бормочет сонным голосом что-то о дизеле, проходящем по шестому пути.

Встав с полки и стараясь производить как можно меньше шума, она застелила постель, юркнула под одеяло, поправила под головой пропитанную всеми железнодорожными запахами вялую подушку. Надо спать. Утром она сойдет с поезда, поймает такси и поедет по знакомым улицам родного города, и явится к маме вот так, без звонка, подарком. Наверное, Толик к тому времени уже на работу отбудет. Хорошо бы.

Хотя оп-па! Завтра же суббота, черт возьми! Следовательно, никуда он не отбудет, тоже станет в прихожей толкаться, сиять своей лысинкой. Мелкий, противный, жалкий человечек Толик. Давний мамин воздыхатель, бывший коллега. Дождался своего, довоздыхался. Отец – за дверь, а он – тут как тут со своим добром, то есть с сочувствием и поддержкой. Развел сопливую суету и демонстрацию мужской преданности. Житья от него не было! И так около мамы подскочит, и по-другому подпрыгнет! А из глаз плохо прикрытой радостью так и плещет. Мама вздохнет – он ее за руку хватает. Задумается – он со всякими глупыми разговорами лезет, вроде как старается, чтобы она глубоко в себя не уходила. Спаситель хренов. Может, ей, наоборот, надо было отплакаться, отгореваться да в себя поуходить, а не мучиться вежливой благодарностью в ответ на Толикову суету? Может быть, может быть…

А дальше, как говорится, больше. Он ее от избытка сочувствия еще и в клинику неврозов спровадил. Бегал к ней с судками, трепыхался заботой. Она на него смотрела, как овощ с грядки. И снова улыбалась неловко – человек, мол, старается, а у меня на проявления благодарности обыкновенных сил не хватает… Жалкая улыбка получалась, вымученная. Ей-богу, сердце разрывалось на нее смотреть! Однажды она не вытерпела, заявила ей сердито:

– Мам, ну хватит, ей-богу! Пойдем домой! Тебя же тут залечат, заколют уколами! А дома – легче, дома совсем обстановка другая…

– Нет, дочка. Не могу я дома. Я уж лучше тут…

– Да чем лучше-то? Сидишь, как старуха, в платок кутаешься! Надо же все равно как-то жить! Ну сколько можно в тоске пребывать…

– А я разве в тоске, Дианочка?

Мать повернула к ней серое лицо, усмехнулась бледными губами. Помолчав, тихо проговорила:

– Нет, доченька, я вовсе не в тоске. Тоска – это хорошее чувство, человеческое. А во мне сейчас вообще никаких чувств нет. Понимаешь? И меня тоже – нет. Меня, человеческую, всю Саша в себе унес. Я полностью, до остатка в нем растворилась, ничего себе не оставила. Я думала, что это правильно, что по-другому нельзя. Я ж не предполагала… Я не думала…

Зябко поведя плечами, она плотнее запахнула на себе платок, ушла в него, как в кокон. И снова замолчала, уже надолго. Сидела, медленно покачиваясь взад-вперед, взад-вперед… Потом вдруг встрепенулась, глянула на нее со вниманием:

– Дианочка, а как ты там… Одна справляешься? Деньги у тебя есть?

– Да есть, есть. Я проценты со вклада сняла. Ты же мне сама доверенность оставила… Да что деньги, мам! Ты лучше это… Ты выздоравливай поскорее, пожалуйста. Мне без тебя плохо! Давай поедем домой… Ну, пожалуйста! У нас в школе скоро выпускной, все с родителями придут, а я… Ну чего я, как сирота, одна дома?

– Да, действительно выпускной… Ты права, Дианочка. Что ж, наверное, надо… Ты поговори с моим лечащим врачом, хорошо?

– Мам, я уже поговорила. Он сказал – в любое время. Давай прямо сейчас, ладно?

– Хорошо. Только надо Толику позвонить, сказать… Он приедет вечером, а меня нет. Неловко получится, он так старается…

– Хорошо, хорошо! Я ему обязательно позвоню, не беспокойся.

Она была готова тогда и черту лысому позвонить, чтобы вызволить мать из этого медицинского ада. Жуть, а не учреждение. Скопище несчастных людей, только у врачей да у медсестер лица вполне безмятежные. А Толик ее звонку очень даже обрадовался. Сказал – наконец-то с Еленочкой теперь сможет постоянно находиться. Он ее так и называл – Еленочка. И еще сказал, что очень кстати Еленочку из больницы выписывают, потому как хозяева, у которых он квартиру снимал, из длительной командировки возвращаются, и все так удачно совпало – и квартиру новую можно не искать, и за любимой Еленочкой он постоянный уход обеспечит. И что она, Диана, может вполне в этом вопросе ему довериться. Он будет любить маму до гробовой доски…

Да, именно так и сказал – до гробовой доски. Только не уточнил, чьей доски, своей или маминой. Хотя заподозрить его в неискренности она не могла. Он действительно вокруг мамы суетился пылко и преданно. С работы бегом бежал, тряс авоськами. Даже когда просто по улице рядом шел, все пытался червячком изогнуться да в глаза ей заглянуть. И всем при случае рассказывал, как он счастлив, не забывая при этом намекнуть и о своих заслугах перед обожаемой Еленочкой. Не зря же он, простите, столько лет любил безответно, страдал да мучился! Вот провидение и вознаградило его за труды. Пусть и неказисто он рядом с обожаемой Еленочкой смотрится, но зато как любит! Еленочка с ним живет, как сыр в масле катается, и любая женщина, какую ни возьми, ей просто обязана обзавидоваться, ни больше ни меньше.