Особенно Марину раздражала непонятная его склонность к благотворительности — Саша частенько мог позволить себе такую роскошь, как не брать денег в расчет, если видел, например, что в доме этих денег нет вовсе, а сериалы телевизионные являются для какой-нибудь бедолаги-бабульки единственным источником радости, и стоит эта бабулька у него за спиной, и вздыхает горестно, пока он ковыряется в отжившем давно свой век нутре старенького телевизора… Однажды одна из таких бабулек на радостях, что странный мастер, отремонтировав ее телевизор, еще и денег не взял, чуть не силой впихнула ему в руки банки с домашнего засола огурчиками да помидорчиками, с которыми он домой и заявился. Откуда ж он мог знать, что эти самые банки и будут для Марины отправной точкой назревшего внутри нее скандала, последней каплей терпения, спичкой, поднесенной к бочке с порохом. Расколов их от души об пол, она разразилась долго сдерживаемыми обвинениями в адрес его ненормальной, уродливой даже мужицкой природы. Гнев ее был справедлив и искренен, и сквозила в нем извечная женская досада на мужицкую нерасторопность и лень, и по всему выходило из ее громкой и пафосно-обличающей речи только одно: раз родился мужиком — будь добр положить свою жизнь на ступеньки лестницы, ведущей к успеху, а если такового сделать ты не в состоянии, то уж доверься умной, опытной и искушенной в этом женщине… Что можно на что-то, кроме достижения успеха, еще положить свою жизнь, Марине и в голову не приходило. Каждый человек просто с рождения, прямо-таки генетически обязан был стремиться к успеху и признанию, и все тут. Не ко всем, конечно, приходит этот самый успех, только к самым достойнейшим из достойных, но стремиться обязаны все. Вот как она сама, например, устремлялась к нему всей своей активно-административной женской сутью…

Саша не спорил с ней нисколько, он просто искренне удивлялся этой ее крайней, нерушимой уверенности в своем знании жизненной истины удивлялся напористости в стремлении фанатично перекроить всех и каждого под свою эту истину и где-то восхищался ею даже. Она действительно была искренне уверена в том, что все люди — просто пластилин в руках друг у друга, рабочий материал, и рядом живущий может вот так взять и запросто вылепить из другого себе подобную куклу. Но удивлялся он недолго. Совсем скоро стал раздражаться. А потом стало и вовсе уже невмоготу, хотя он стоически все терпел. И молчал. Не мог он с ней затевать никаких споров, не хотелось ему. Марина же принимала это его молчание за проявление виноватости и полной им осознаваемости человеческой своей никчемности и в благих своих намерениях все больше и больше на него наступала, пока однажды, придя домой из очередного похода, призванного оздоровить людей чудными ее препаратами, не наткнулась на его записку: ушел, мол, не жди и не ищи, поживи еще какое-то время, пока с другим жильем не устроишься…

Вот так все просто, доходчиво и понятно, как показалось бы, наверное, обыкновенной женщине, получившей такое послание. Но только не Марине. Записка эта, кроме досады, ничего больше в ней не вызвала. А досада по голове пребольно стукнула, конечно. Еще бы, если сама во всем виновата — и не прописалась даже, и в загс не успела сбегать, а туда же, полезла поперек батьки в пекло без статусов… Но досада в руках очень активной женщины, такой, как Марина, — это всего лишь особого рода препятствие, небольшой такой барьерчик, который надо взять, то есть быстренько его перепрыгнуть и бежать-нестись дальше к вожделенному счастью, к жизненному своему успеху. Поэтому уступать молчаливого и покладистого Сашу со всеми его квартирно-дачными удобствами Марина никому вовсе не собиралась…

Это же самое понял и Саша, когда о визите Марины поведала ему Ольга Андреевна, а потом и Василиса добавила свою ложку дегтя к этому рассказу. По большому счету, он вовсе на Марину не злился, он вообще злиться ни на кого толком не умел. Да и времени особо у него тоже не было — очередная рукопись захватила настолько, что требовала его всего целиком, со всеми мыслями и эмоциями, чувствами и переживаниями. Как-то не ко времени вся эта история вообще затеялась…

Он снова встал у начинающего синеть предрассветного окна, закурил, направил дым в форточку. Октябрьское небо на горизонте уже отсвечивало легким неприятно-розовым холодным сиянием, потянуло в форточку и ранней, по-особому стылой утренней неприютностью. Он любил ложиться спать именно в такие вот утра, когда голова трещит от долгой вечерне-ночной работы, когда в себе ощущаешь легкую и звенящую, восхитительно-приятную пустоту от выброшенных в компьютерную память эмоций, когда можно постоять вот так у окна, покурить и ощутить необыкновенное удовольствие от ночного своего полета-провала, от написанного в этом полете-провале текста. А сегодня вот полночи потерять пришлось — и все из-за этой девчонки… Как она его, девчонка эта, хорошо поддела — от жены, мол, удрал. Ну и удрал, и что? И не от жены, а от Марины. И не удрал, а дал ей время от него отвыкнуть — не выгонять же ее на улицу вместе с многочисленными коробками да баночками…

Саша опять поморщился досадливо, зябко передернул плечами от ворвавшегося в форточку стылого воздуха. Сняв очки, потер лицо твердыми ладонями и шагнул к покрытой клетчатым стареньким пледом тахте, на ходу расстегивая рубашку: спать, спать, как ему хочется спать…

Проснулся он поздно, от деликатного, едва слышного стука в дверь. Комнату вовсю уже заливало обеденное солнце, через неплотно прикрытую дверь из коридора доносился уютный домашний запах жарящегося на подсолнечном масле лука. Саша соскочил с дивана, накинув на ходу халат, распахнул дверь.

— Доброе утро, — улыбнулась ему по-свойски Василиса. — Я тебя разбудила, прошу прощения. Может, ты отобедаешь с нами? Я суп вкусный сварила. Овощной…

— С удовольствием отобедаю. Страсть как люблю овощной суп, — расплылся в ответной улыбке Саша. — Спасибо за приглашение, Василиса. Сейчас только умоюсь-оденусь…

— Саша, а можно мне задать вам нескромный вопрос? — извиняющимся и в то же время каким-то очень доброжелательным голосом спросила Ольга Андреевна, когда они втроем уселись за стол над дымящимися вкусным паром тарелками с Василисиным супом. — Вы же не станете на меня обижаться, правда? Простите старухе неуемное ее любопытство?

— Я вам заранее прощаю все ваши нескромные вопросы на сто лет вперед, Ольга Андреевна. Готов ответить на любой, слушаю…

— А сколько вам лет, Саша?

— И что, в этом и состоит вся нескромность вопроса, да? — засмеялся Саша так же свойски-доброжелательно. — Мне тридцать семь, Ольга Андреевна. Только вот не знаю, куда эту нескромность приделать — уже тридцать семь или еще тридцать семь… Как вы думаете?

— Ну, для вас с Василисой это «уже», конечно. А для меня так просто очень даже «еще»… Только я не к тому интересуюсь вашим возрастом, Саша. Мне просто интересно, как это так случилось, что молодой и здоровый мужчина в расцвете сил нигде не работает, не самоутверждается, никуда не стремится, спит до обеда… Мой сын, знаете ли, в вашем возрасте уже руководил очень большой фирмой, имел свой собственный бизнес и большое влияние в определенных кругах… Нет, вы ничего такого не думайте, я вас нисколько не осуждаю, мне просто интересно, и все…

— Да я понимаю ваше удивление, Ольга Андреевна, и интерес тоже понимаю. Не извиняйтесь. Давайте сойдемся на том, что я живу так, как мне хочется, и все. Как мне нравится. Просто у меня нет тяги к самоутверждению извне, она у меня вся вовнутрь дифференцировалась, понимаете? Вот я и живу изнутри самого себя, и работаю там же, и самоутверждаюсь там же…

— Но это же плохо, Саша, это же неправильно! Так не должно быть!

— А почему, Ольга Андреевна? То же самое будет, если я скажу вам, что быть брюнеткой, например, плохо и неправильно. Надо непременно быть блондинкой…

— Ну, в чем-то вы и правы, конечно. А только как можно работать внутри себя, например? Работа, она ж предполагает сообщество какое-то, совместную цель, так сказать, достижение результатов… Ну, если не брать в расчет ваших хождений в народ для ремонта всякой бытовухи, конечно.

— Хм… А чем вам, собственно, не нравится ремонт бытовухи? Очень даже общественно-полезная деятельность, между прочим. Тут вам и сообщество, и совместные цели, и результаты — все в одном флаконе собрано! — сверкая сквозь стекла очков умными и добрыми глазами, весело парировал Саша, чем немного разозлил ее, конечно. Совсем другого разговора хотела Ольга Андреевна — разговора старшего, умудренного тонкостями жизни поколения с глупым, заблудившимся в жизни поколением младшим… Прочувствовав в следующий миг эту ее легкую маленькую злость, он проговорил уже более душевно-примирительно: — В моей жизни и в самом деле все в порядке, Ольга Андреевна. На свой хлеб я зарабатываю сам, а в свободное время романы пишу в свое удовольствие. Мне нравится…

— Ну, это мы уже поняли. И что, напечатанные есть? — с интересом спросила Василиса.

— Нет. Напечатанных нет. Но это мне и неважно. Я сам придумываю другую жизнь, понимаете? И в процессе этого счастлив…

— А почитать можно?

— Что?

— Ну, роман какой-нибудь. Жизнь эту твою придуманную…

Саша отложил ложку, снял очки, задумчиво стал протирать их салфеткой. Снова надев, уставился на Василису внимательно через дымчатые их стекла, будто оценивая. Потом, улыбнувшись, тихо проговорил:

— Тебе можно. Тебе дам. Ты декабристами в школе не увлекалась?

— Декабристами? — удивленно заморгала Василиса. — Нет, не увлекалась…

— А я тебе дам роман про любовь. Ты же девушка молодая у нас, тебе положено про любовь читать… Знаешь, была такая трогательная история любви дочери гувернантки Камиллы Ледантю и юного декабриста Ивашева. Он уже в ссылке был, когда она его родителям призналась, что любила его с детских лет, и поехала к нему в Сибирь. Другие декабристки ехали к женихам да к мужьям, и это героически-романтически давно и красиво уже описано, а она, Камилла, в полную ведь неизвестность ехала вместе со своей любовью… Ты знаешь, я эту историю увидел воочию прямо, откуда-то она извне ко мне пришла и запросилась настойчиво в текст. Я буквально устоять не смог…