Боль с каждым новым ударом становилась сильнее, но она все время повторяла себе, что боль можно и нужно стерпеть. Ведь боль ничто по сравнению с унижением, которому она подверглась и которое заслужила, а значит, необходимо терпеть и то и другое. Все-таки лучше, чем отсечение головы, хотя, наверное, больнее. С каждым ударом она сильнее прикусывала губу, и ей удавалось сдерживать стоны... Но вот она услышала, как Карлейль сказал:

– Предыдущие удары наносились во имя чести старого воина. Остальные удары будут ради ее собственной чести.

Она почувствовала, как его рука освобождает пояс рейтуз, и затем одним рывком он спустил их с ее бедер, обнажив ягодицы.

– Нет! – закричала она и начала подниматься со скамьи, но рука Карлейля припечатала ее обратно, и он повторил:

– Держись за скамью!

Она уже смирилась, хотя ощущение глубокого стыда и унижения пронизало ее как от нового действия Карлейля, так и от недавно прозвучавших страшных обвинений в том, что она чуть было не совершила настоящего предательства в отношении своей родины и своего родного отца.

При следующих ударах, которые начал снова отсчитывать Джейми, она поняла, что ранее Карлейль не вкладывал в них и малой доли своей силы, теперь же, нанося удары ниже спины, он совсем перестал ее жалеть и, видимо, задумал отомстить за все.

Ее охватил новый приступ жалости к себе, поруганной, оскорбленной, лежащей с оголенной спиной и задом на жесткой скамье, перед взорами короля Шотландии и его лордов, которые наверняка со злорадством смотрят, как на ее коже появляется все больше кровавых полос и чьи взгляды ранят не меньше, чем удары плети... Острая жалость вкупе с острой болью повлекла за собой очередной взрыв: не успел Джейми произнести слово «двенадцать», как она принялась рыдать, чего с ней не случалось с самого детства.

Она рыдала о том, что потеряла былой контроль над собой; о том, что так мало знала отца, умершего страшной смертью; о том, что, обучая ее умело драться и побеждать, он никогда не учил любить, утешать, обнимать и, быть может, сам не умел этого. Она рыдала об ущербе, который нанесла его памяти своим несуразным поведением – покушением на убийство без достаточных на то оснований.

Слезы становились обильнее: она плакала об одиночестве своей души, которое не сумела преодолеть даже с помощью любви другого человека, своего мужа; плакала о годах, опустошенных упрямством и гордыней, когда она не умела, не хотела отвечать любовью на любовь, – так было в ее отношениях с сестрой Марией, с братом Уолдефом, а потом и с Джоном Карлейлем; плакала о том, к каким страшным последствиям привело все ее поведение.

И с пролитыми слезами, с чувством стыда и горечи, унижения и обиды рождалось, приходило ощущение чего-то нового, что она не могла четко обозначить, но что созревало в глубине ее существа, размягчая воинственное ядро, ту непоколебимую основу, которая всегда отличала ее от других женщин и от многих мужчин тоже и которой она так гордилась.

Она извивалась от сильных, болезненных ударов, ее ногти царапали дерево скамьи, непрекращающиеся рыдания помогали легче переносить боль и унижение.

Как в конце кошмарного сна, услышала она голос Джейми:

– Двадцать пять.

Руки ее ослабили хватку, обессилено соскользнули со скамьи.

Карлейль отбросил плеть, быстрым движением натянул на нее спущенные рейтузы, легко подняв с ложа страдания, поставил на ноги. Ему хотелось дольше держать ее в руках, баюкая, как обиженного ребенка, целуя, но он не мог позволить себе расслабиться. Он повернул ее лицом к Роберту и спросил у того:

– Вы удовлетворены, милорд, исполнением приговора?

– Да, – ответил тот. – Правда, первые удары были чересчур слабыми, но затем вы исправились.

– А теперь, жена, – негромко сказал Карлейль, наклоняясь к уху Джиллианы, – попроси прощения у нашего короля за то безумное действо, которое ты против него совершила.

Ее лицо еще не высохло от слез, они застилали глаза и продолжали струиться по щекам, словно для них в ее иссушенной помыслами о мести душе открылись какие-то особые шлюзы. Однако она послушно наклонила голову, опустилась на колени, крепко прижимая к груди разрезанную одежду, и произнесла, запинаясь:

– Я поняла, милорд... поняла весь ужас моего поступка... и я... я прошу, милорд, за него... прошу вашего милостивого прощения... – Казалось, ей не хватает воздуха, чтобы выговорить больше двух-трех слов зараз. Она вбирала его полуоткрытым ртом, стараясь делать вдох поглубже, но ей плохо удавалось. И все же она договорила: – И я... я, милорд, клянусь... всегда буду одной из преданных... верных ваших подданных...

Она покачнулась, стоя на коленях, и упала бы вперед, если бы Карлейль не поддержал ее.

Роберт Брюс ответил спокойно и доброжелательно, в его голосе не слышалось и намека на то, что в душе он что-то затаил.

– Я хорошо знаю, Джиллиана, – сказал он, – твою силу и смелость. Так соедини их с мудростью, и тогда во всем моем королевстве не будет человека, которого я ценил бы выше, нежели тебя.

Она моргнула, еще несколько слезинок упало с ресниц, и она отчетливо увидела над собой лицо Брюса – доброта и мягкость в его чертах и в голосе поразили ее.

– Теперь повинись перед мужем, – сказал Брюс.

Но Карлейль не захотел, чтобы она продолжала находиться в коленопреклоненном положении. Он помог ей подняться, удержаться на ногах и услышал, как из ее уст естественно и непринужденно вырвались негромкие слова, почти шепот, почти шорох тростника на речном берегу:

– Простите меня, милорд...

Прежде чем что-то сказать, он взглянул на Брюса, который кивком головы позволил ему ответить Джиллиане и потом удалиться. Затем он произнес в полный голос:

– Твои слова услышаны и приняты. Идем со мной.

Карлейль медленно вывел Джиллиану из зала, поддерживая за плечи. Идти ей было нелегко: слезы по-прежнему застилали глаза, спина и ягодицы болели и горели от недавних ударов.

В уголках губ Брюса, смотревшего им вслед, таилась легкая улыбка.

Как только они вышли и за ними закрылась дверь, мужчины, находившиеся в зале, дружно рассмеялись. Морэ даже хлопнул Брюса по плечу и воскликнул, что тот воистину великий вождь, если может из покушения на собственную жизнь сделать такое превосходное зрелище.

Черный Дуглас сказал, вытирая слезящиеся от смеха глаза, что, наверное, нужно подарить Джону Карлейлю на память ту самую плеть, которая сейчас валяется здесь на полу. Пускай повесит ее у себя в супружеской спальне на самом видном месте.

– Ему она сейчас не нужна, – проговорил Брюс, баюкая свою перевязанную раненую руку и слегка морщась. – У него есть другое оружие, более пригодное, которое, надеюсь, всегда с ним.

Мужчины закатились от смеха, даже брат Уолдеф позволил себе улыбнуться, а бедная Агнес залилась краской и выскочила из зала. Не без труда приняв серьезный вид, Джейми выбежал за ней.

Когда они очутились в коридоре, Карлейль поднял Джиллиану на руки и донес до дверей спальни. Она тихо плакала, прижавшись к его груди, трогательно, как обиженный ребенок, сложив руки, надув губы.

Уже в комнате он прижался щекой к ее коротким пышным волосам и проговорил:

– Я снова поставлю тебя на ноги.

Однако она вцепилась ему в рубашку и с отчаянием взмолилась:

– Не отпускайте меня! Прошу вас! Он улыбнулся.

– Я никуда тебя не отпущу. Никогда в жизни! Но пока, в данный момент, советую не пытаться сесть. Будет очень больно. Только стоять или лежать. Но лежать исключительно на животе. Согласна?

Она кивнула. Ему почудилось, что в наполненных слезами глазах появился робкий намек на улыбку.

Он опустил ее на пол и, когда ощутил, что она стоит твердо, отнял руки и тут же стал снимать с нее изрезанную куртку, рейтузы. Помог переступить через них и опуститься лицом вниз на постель, где она могла наконец хоть немного расслабиться.

– Нужно немедленно смазать кровавые полосы травяной мазью, – сказал он, с жалостью глядя на ее иссеченную спину.

– Не покидайте меня! – снова вырвался у нее вопль, и в нем слышалось столько почти детского страха, как у ребенка, которого оставляют одного в темной комнате, что в Карлейле пробудилось почти отцовское чувство жалости и он не тронулся с места, несмотря на то что понимал: кровоточащие отметины требуют срочного лечения.

Карлейль сидел рядом с ней на постели, легким движением поглаживая ее волосы, рассыпавшиеся по плечам.

Она уже перестала плакать и, глубоко вздохнув, начала говорить:

– Когда я была совсем маленькой девочкой... – Его удивили ее слова: она еще ни разу не заговаривала с ним о своем детстве. – Когда я была совсем маленькой, мне однажды приснился кошмарный сон. – Она подняла руку и смахнула не то остатки того кошмара, не то непросохшую слезу. – Я плакала и звала отца, когда проснулась, и он пришел, но не взял меня на руки, не стал утешать, а я так ждала этого. Он сказал, что я должна учиться встречать сама все трудности и побеждать их... – Внезапно она опять зарыдала. – А мне так хотелось, чтобы он обнял меня и позволил уснуть у него на руках...

Карлейль почувствовал, как в нем невольно поднимается гнев против ее отца.

– Сколько тебе было тогда лет? – спросил он.

– Не помню. – Она продолжала всхлипывать. – Года четыре, наверное.

Он осторожно привлек ее к себе, крепко обнял.

– Я буду обнимать тебя, моя любовь, и держать на руках, – сказал он, – столько, сколько захочешь.

Она постаралась прижаться к нему сильнее. Чувство отчужденности оставляло ее. Она уже не ощущала себя одинокой, она была с ним. Неловко повернув голову, она сделала слабую попытку протянуть ему губы, и он понял и прижался к ним своими губами.

Раздался легкий стук в дверь.

– Кто? – спросил Карлейль. Раздался голос брата Уолдефа:

– Я приготовил мазь и припарки для Джиллианы. Оставляю миски возле двери.