– Не знаю, как называется, – сказал, закрывая тетрадь, – но в чем-то вы правы.

– И что? – голос Воропаева упал до едва слышного шепота. – Помогает?

Печинога молча утвердительно кивнул. Помедлив, все-таки поправил себя – чтобы не кривить душой:

– Когда как.

– А почему? Почему помогает? – Климентий тоже присел на бревна.

Фока с Кнышем, слегка сбитые с толку, топтались у крыльца. Поди пойми, с чего это вожака понесло на разговоры – да с кем! Потом Фока потащил-таки кабана в сени. Кныш остался, на всякий случай сняв с плеча ружье.

– Что сказать, – Печинога перевел взгляд с Воропаева на медведя. Тот все еще стоял на задних лапах, положив башку на загородку – тоже слушал. – Мир слишком сложно устроен. Для моего ума, по крайней мере. Между тем, надо как-то жить, чего-то держаться. На бумаге все выходит более четко… Что собираешься делать, как, а, главное – зачем. И последствия…

– Ага, ага, – Климентий быстро закивал, вновь убеждаясь в том, что думал правильно, – вот и я так же… в молодости… а потом бросил. Может, если б не бросил, так и не торчал бы теперь тут? А?

Махнул рукой, пресекая возможный ответ – будто боялся его.

– Я ж ведь был кругом прав! Она меня… верил ей как себе… а она… Можно ль такое спустить? Ну, и ткнул ножиком-то. А так бы открыл тетрадку, написал, потом поглядел…

Медведь заворчал и, оттолкнувшись от загородки, убрался к себе в закут. Печинога опустил голову, глядя на обложку своей тетради. Лицо его, как всегда, ничего не выражало. Но что-то в нем изменилось, неуловимо и удручающе. Будто руда превратилась вдруг в пустую породу.

Климентий, занятый своими мыслями, этого не заметил. Инженер встал, коротко попрощавшись, двинулся в обратный путь – к дому роженицы. Воропаев тоже поднялся. Длинным тоскливым взглядом проводил Печиногу. Потом посмотрел на Матренин дом – с явным отвращением, будто знал, что его там ожидает.

– Бога нет, вот что худо, – пробормотал, идя к крыльцу, – спросить не у кого…

Шел он, не торопясь, к зазнобе, предвкушая печеную кабанятину, рюмку водки, жаркие ласки и сладкий сон. С Матреной вот уже дня три не видался. Она его, конечно, ждала, в окошко высматривала. А как иначе?

В окошко его высматривала отнюдь не Матрена.


– Тащатся, ироды! – Рябой, подобрав полы горной шинели, проворно слез со скамьи, оглянулся.

В избе было тепло и сонно. Скрипуче тикали ходики. На широкой городской кровати, среди смятых перин и подушек, сидела простоволосая Матрена в одной сорочке, безмятежно моргая припухлыми со сна глазами. Страха в этих глазах и следа не было; во-первых, потому, что они вообще мало что умели выражать, а во-вторых, чего бояться, когда защитник – вот он, рядом. Стоит посреди комнаты, пятерней расчесывая буйные кудри, новая рубаха, Матреной сшитая, трещит на могучих плечах.

Он ходил к ней уже давно – с месяц, а то и боле. Никто про это не знал. Климентия велел ублажать как раньше. Матрене это было поперек сердца, да ему, Сохатому, как возразишь. Она и то приметила, что воропаевские дружки самого-то слушают, а на Сохатого глядят. И не вспомнишь, когда эдак обернулось-то: понемножку, будто само собой. Теперь без его слова ничего и не делалось. Один Климентий не знал и не ведал, и охраннички его, Фока с Кнышем. Рябой все возмущался: что, мол, ты тянешь? Сколько ему тут ходить барином? Сохатый в ответ лишь усмехался. На чужое барство ему было плевать.

А на что – не плевать? Об этом знала, быть может, та же Матрена, которую он, обмолвясь посреди сладкой ночи, раз или два назвал Веронькой. Да бывший петербургский студент, уже почти расставшийся с кашлем, который сейчас тревожно глядел на Сохатого с печной лежанки. Этот вообще знал о нем побольше других; наверно, потому, что имел голову, тренированную для размышлений, и обширный досуг. А о чем еще размышлять, как не о собственном спасителе? Который подобрал тебя, умирающего, по той самой нерациональной причине, по которой люди обходят жука на дороге и выхаживают брошенных слепых щенят. Подобрать-то подобрал, а вернуться в жизнь не позволил! Еще бы: ведь Митино место уже занял его, Сохатого, бывший барин. Это вам не жук на дороге. С него хорошо поиметь можно. Сохатый, конечно же, все рассчитал досконально.

Вернее, не так. Не рассчитал – почуял! Именно темное звериное чутье служило ему вместо разума, и темная звериная сила подчиняла всех, кому хоть однажды пришлось иметь с ним дело. Во дворе у Матрены сидел на цепи медведь, привезенный Воропаевым из тайги. Мите не раз приходило в голову, что этот медведь и Сохатый – родные братья. Что тот, что другой: походя, не глядя, лапой махнет – и нет кого-то… Да, и с ним, Митей, может в любой момент такое случиться. Сохатый его, конечно, выходил… Но если вдруг что – прикончит и не поморщится.

– У Кныша, гляжу, ружьишко, – Рябой снова сунулся носом в окно, – а сам-то… не видать… С инженером, что ли, беседует?

Митя при слове «инженер» болезненно поморщился. Сохатый снял со стены принесенный с заимки штуцер, сунул ему в руки.

– На всякий случай Кныша держи на мушке.

– Какой там случай! – фыркнул, глянув через плечо, Рябой. – Стукнуть их всех…

– Без толку-то зачем, – Сохатый подвинул стул, не торопясь, уселся, – Успеем, если понадобится. Сперва поговорим.


– Бога ты, брат, не боишься, – с нервным смешком заявил Рябой и торопливо шагнул за печь. Задернул занавеску, так что не стало видно ни его, ни Мити со штуцером. Матрена, прижимая к груди одеяло, испуганно всхлипнула:

– Ой, любый, боязно мне! – Сохатый бросил через плечо:

– Скройся от греха.

– Да как же!.. – она вскочила, волоча за собой одеяло, метнулась в одну сторону, в другую. Кажется, она только что сообразила, что – идет Климентий, и перспектива предстать перед обоими любовниками сразу вогнала ее в полную оторопь. Сохатый хотел прикрикнуть на нее, чтоб не мельтешила. Но тут заскрипела дверь в сенях, послышались шаги, голос:

– Матреша! Что не встречаешь?

И баба замерла посреди комнаты, выпустив одеяло.

На миг стало тихо.


Нет, никто никаких последних, смертоубийственных действий не планировал. Сохатый понимал, конечно, что миром едва ли разойтись удастся, и готовился приложить друг к другу медными лбами воропаевских охранничков. Что же до самого Воропаева… ну, в здешних краях ему, конечно, больше не гулять – да что страшного, Сибирь-то большая. Климентий не дурак, на рожон не полезет. Короткий разговор – и будь здоров, бывший хозяин!

Так бы наверняка и вышло… К сожалению, Сохатый, будучи мужиком темным, не знал истины, которая, хотя и не воплотилась еще к тому времени в бессмертные строки, истиной тем не менее уже была: раз появилось заряженное ружье, значит, без смертоубийства не обойтись. Если б знал, ни за что не доверил бы Мите штуцер.

У бывшего г-на Опалинского просто сдали нервы – в тот самый момент, когда отворилась дверь из сеней, впуская Климентия и Кныша. Трудно сказать, в кого он метил – и метил ли вообще. Но попал – точно. Грохот расколол благостную тишину, и Воропаев, сдавленно охнув, опрокинулся навзничь, сбивая прицел Кнышу – благодаря чему Сохатый и остался жив, а пострадала бессчастная Матрена и ходики, у которых напрочь разворотило циферблат. Матрена, вопя, повалилась на пол (пострадала она, к счастью, не до смерти), Сохатый прыгнул на Кныша, Митя, рывком отдернув занавеску, шагнул вперед, растерянно кусая губы и держа ружье дулом вниз.

Сохатый ухватил Кныша за плечи и аккуратно приложил пару раз затылком об пол. Потом, хрипло дыша, обернулся и поглядел на Митю. Их глаза встретились, и на очень короткое время они поняли все друг о друге.

Трудно сказать, кто из них в тот момент испугался больше.

Глава 33

В которой Серж Дубравин учится бизнесу, а Софи вспоминает Эжена Рассена и беседует с Любочкой Златовратской о сострадании

– Влево! Влево выворачивай! Опрокинешь, черт!

Серж соскочил с коня и кинулся к волокуше, торопясь подставить плечо под оглоблю. Мело так, что он не видел ни оглобли этой, ни лошадей, ни суетящихся работников – только слышал треск, храп и азартную матерщину. Мыслимо дело! Чтобы вот так, в трех днях пути до дома, после бесчисленных снежных верст, ледяного ветра и трудовых подвигов, тяжеленная волокуша с бесценным немецким паровым котлом под лед провалилась!

– Не горюй, хозяина! – весело крикнул, возникая из белой пелены с ухмылкой во весь рот, башкир Хамзат – незаменимый помощник. – Вытянем! Сам помирай, а добро не пропадай!

Серж, задыхавшийся от тяжести, не смог ничего ответить, только освободил на секунду руку и махнул влево, показывая, куда править. Хамзат исчез во мгле. Из бестолкового шума вырвалось басистое ржанье коренника. У этих битюгов такие копыта, что самый толстый лед не выдержит, морщась, подумал Серж; тут тяжесть, давившая на плечо, внезапно стала легче, и над ухом пронесся гордеевский грозный рык:

– Выправили! Вперед, не сбавляй хода!

Сержа дернули в сторону так, что он рухнул в снег, колкий, как стекло, взбитый ногами и копытами, и сквозь метель увидел, как наклоняется над ним могучая фигура, протягивает руку, помогая встать. Подумал вскользь: удивительно, вроде ведь обычный человек, ну, чуть повыше среднего роста – а выглядит всегда великаном! Мимо бежали рабочие, тянулись, друг за другом, волокуши и сани с грузом. Иван Парфенович стащил с головы шапку, вытер лицо, шумно вздыхая:

– Пронесло, слава те, Господи, – обернулся к Сержу; рыжая борода – как флаг на ветру:

– Видал, какая хитрая речка Тобол? Едешь себе, дорога накатана, и вдруг – окно под снегом! Любит, понимаешь, подшутить над нашим братом…

Не только речка Тобол это любит. В жизни, можно сказать, только так и бывает. Эта мудрая мысль пришла Сержу в голову уже вечером, когда они с Иваном Парфеновичем отпивались чаем на постоялом дворе, в просторной комнате с огненной печкой и роскошными зелеными плюшевыми шторами. Чаевничал, конечно, в основном Гордеев. Серж не успел еще и чашки допить, а тот уже прикончил полсамовара и, развалившись на диване, глядел на управляющего с чрезвычайно довольным видом.