Для нас самих недавно сделал экскурсию Петропавловский-Коронин. Мы ездили в санях на какой-то «разлом», и Ипполит Александрович долго, на примере Тобола объяснял нам про то, как речки в Сибири, бывает, промерзают насквозь и останавливаются, и тогда весной вода с верховьев заливает все поверх льда, и происходит шлифовка берегов, и какой-то «кислородный замор», и еще что-то удивительное. Потом он привел нас на поляну, и мы просто ахнули, потому что весь снег там был в ярко-красных пятнах. Оказывается, это такой микроорганизм, Hematococus (? – писала по слуху), который живет на снегу, и сам как-то кормится с помощью солнечного света. В общем, все было интересно, Надя брала какие-то пробы, и они с Корониным с энтузиазмом говорили о развитии науки в Сибири. Оказывается, именно в Сибири какой-то Маркс в позатом годе впервые собрал космическую пыль (интересно, как он ее от обычной отличил?).

Сам Коронин пишет статьи во Всероссийское Географическое общество, и в “Восточное обозрение”, которое издает либерал и народник Ядринцев, и еще куда-то в три места. И везде его печатают. Надя давала мне читать его статьи (они у нее в этажерке на верхней полке лежат). Там, где про камни, микроорганизмы, червей, всякую гидрографию – очень интересно. Но когда про людей…

Вот, например, о местных жителях: «Вкусы и требования дикаря создаются под влиянием особых законов. Он увлекается предметами и произведениями не столько утилитарными, обеспечивающими его жизнь и направляющими его к лучшему, сколько потакающими его страсти и детскому увлечению. Чаще всего дикарь обольщается блестящими, но дешевыми игрушками, украшениями. Здесь он ищет минутного удовлетворения ощущений и страстей»… Да инородец Алеша, увешанный бусами и сушеными мышиными головами, по слухам, скупил едва ли не все побережье здешних рек до самого Тобольска. Он же вместе с Гордеевым держит разъездную торговлю в уезде, рыболовные пески, шубное и щепное производства в Ишиме, да еще присматривается к смолокурению и суконному делу. И все это, заметь, ради «минутного удовлетворения ощущений». А полукровка Печинога, действительно совершенно дикий на вид, хранит дома (и читает, заметь!) стихи Давыдова и Надсона. Зато уж до чего продвинуты русские рабочие на прииске и в Егорьевске! Достаточно в питейную лавку заглянуть…

Или вот о верованиях и сказаниях сибирских народов (часто поразительно поэтических и интересных, но я уж тебе об этом писала): “…порою под грубой корой инородца не умолкало стремление человеческой души разгадывать природу и человеческую жизнь…” А порою, значит, умолкало?! У целых народов! И только у одного Коронина и ему подобных неумолчно…

И, наконец, завершающий тему перл (там до того было о вырождении сибирских народностей): “…Дух сибирского инородца остается примитивным. Глубокая меланхолия лежит на нем, мрачная безнадежность сковывает его сердце…” Куда уж дальше?[13]

Намедни в глубокой тайне приезжал к Коронину какой-то человек, не то с Индигирки, не то, напротив, с Алтая. То ли какой-то беглый политический, то ли скрывающийся от надзора, я так и не поняла. Называли друг друга почему-то “гражданин”, пили в каморке за моим классом очень много чая (Виктим не успевала носить), читали привезенные “гражданином” листовки и манифесты, пели серьезным шепотом протяжные песни, похожие своей тяжелой безнадежностью на русские народные. Когда пятый раз пошли мимо меня “до ветру” (два же, считай, самовара выдули), я спросила, как мне “гражданина” называть. Коронин сделал страшное лицо и сказал, что это тайна.

После Надя очень серьезно спросила меня: что я думаю по поводу этих статей, и, не правда ли, в них виден глубокий ум и благородная душа Коронина, болеющего и бьющегося за народ.

Мне не хотелось обижать Надин, но и соврать я не могла, вдруг у нее какие-то серьезные виды на него есть? Должна же она знать… Я так и сказала, что лучше бы он занялся своими червями, а народ оставил в покое. А из его статей видно одно: пишет он, как любой писатель, не про народ, а про самого себя и если кто-то и “ увлекается предметами и произведениями не столько утилитарными, обезпечивающими его жизнь и направляющими его к лучшему, сколько потакающими его страсти и детскому увлечению”, так это сам господин Коронин с его борьбой и есть. И еще хотелось бы узнать наверняка: чье это сердце сковывает “мрачная безнадежность” – Виктим, Хаймешки, дочери остяка Алеши Варвары или самого Ипполита Михайловича, бросившего любимую науку и прельстившегося “блестящими безделушками” героев, борющихся непонятно за что?

Надин ничего не ответила, забрала статьи и сразу же ушла. Потом, кажется, плакала в своей комнате. А я что могу? Она умная, разберется.

Третьего дня Николай Полушкин сделал мне вполне вежливое по форме, но абсолютно ужасное по содержанию предложение. Удивляться нечему, я здесь совершенно одна, без родных и покровителей, без никаких возможностей себя защитить. Каденька, конечно, принимает во мне всяческое участие, но она слишком экзотична, ее никто не принимает всерьез, а Левонтий Макарович – ни рыба, ни мясо. Боюсь, их собственным дочерям придется устраиваться в жизни самостоятельно. Покуда это понимает одна Аглая и бесится от этого несказанно.

Мне ж, может быть, придется поискать покровительства здешнего туза Гордеева, когда он изволит вернуться, тем более, что с дочерью его мы нынче вроде бы ладим.

Пока ж Николаша доступно объяснил мне, что я явилась непонятно откуда, зачем, и вообще не поймешь кто, и странно, что мною до сих пор полицейская управа не заинтересовалась. Впрочем, всегда можно этот интерес подогреть, намекнул он. Вечно жить приживалкой у Златовратских я не смогу, своих средств у меня нет, следовательно, надобно как-то определяться. Исходя из вышеизложенного, лучшей доли, чем его любовница, мне ожидать не следует. Он же, со своей стороны, сделает все, чтобы наша с ним жизнь текла с обоюдной приятностью…

Выслушала я это все довольно бесстрастно. После сняла варежку и молча влепила наглецу пощечину. Он, кажется, растерялся, должно быть, такого исхода не ожидал. Потом пробормотал что-то вроде: “Я тебя уничтожу!” – и ушел. Поделом ему, и совершенно не жаль.

Его матушка Евпраксия Александровна вчера встретила меня на улице и как-то особенно одобрительно держалась. Неужели он поделился с ней своим фиаско?! Какие тогда у них странные отношения получаются. Ведь Николаше-то уже лет тридцать будет…

А вот сейчас ты сядь. Сидишь? Тогда читай дальше.

У моей горничной Веры, кажется, роман с инженером Печиногой. Как это может быть, на каком основании и прочее, не спрашивай. Я сама ничего не понимаю и на всякий случай никому ничего не говорю. Печинога смотрится прежним, т. е. куском серого камня. Вера, пожалуй, изменилась – стала поживее и как-то оттаяла.

Недавно Левонтий Макарович рассказал мне, что они с Верой разбирали латинские стихи, и она попросила его научить ее тоже сочинять вирши. Добросовестный Златовратский долго рассказывал ей про всякие ямбы и хореи. Она вроде бы все поняла, а потом принесла ему стишок:

“На заборе сидит кот,

Сзади дома огород,

В речке плавает рыбак,

А на улице – кабак”.

Мне этот стих ужасно понравился. Но Златовратский принялся Вере объяснять, что писать надо о возвышенном, о чувствах, с применением всяких греческих и прочих мифов, метафор, гипербол, аллитераций и разной другой чепухи. По-моему, это все зря, и пусть бы Вера писала так, как ей хочется.

Вот вроде бы и все новости рассказала.

Целую тебя нежно и люблю верно – твоя Софи


Есть люди, которых любовь преображает абсолютно – от макушки до пяток и до самой мельчайшей черточки. Инженер Печинога к таким людям не относился. И внешне, и в своих привычках он оставался совершенно таким же, как был до встречи с Верой. Так же обливался холодной водой по утрам, протирал тряпочкой зубы, ходил для моциона на лыжах, читал журналы, работал в лаборатории и дома – над статистикой и анализом выработки. Общительность его также не претерпела никаких изменений, и по-прежнему оставалась где-то в районе нулевой отметки.

Веру инженер привозил к себе в пятничный вечер. По пути они обычно молчали, словно по уговору сберегая ту, первую ночь.

В доме Вера пыталась хозяйничать, но у педантичного Матвея Александровича всегда было все готово, и все – на своих местах. Так что ей оставалось лишь делать вид. Он не возражал, следил за ней с улыбкой.

Филимон постепенно к Вере привык и иногда даже взгромождался ей на колени, наклонял голову и просил почесать за ушами, там, куда ему тяжело было достать самому. Баньши к Вере никогда не подходила, но каждый раз пристально следила за ней из сеней раскосыми глазами. Иногда коротко взглядывала на хозяина, словно ожидая команды, разрешения порвать, наконец, в клочки непрошеную гостью, нарушающую их привычное уединение.

Печинога, поймав вопрошающий взгляд псины, грозил Баньши пальцем, и та виновато скулила и мелко стучала по полу пушистым хвостом.

Физическая часть их близости была удивительна.

Инженер не имел ни малейшего представления о дозволенных и недозволенных ласках. Порождение ссыльного безбожника и полукровки, позабывшей все верования своего народа, Печинога не имел никакого религиозного чувства и понятие греха для него попросту не существовало. Доселе он жил, повинуясь диковинному внутреннему закону, который, по всей вероятности, был сродни Кантовскому (по крайней мере, звездное небо поражало Печиногу также, как и кенигсбергского философа). Теперь, внезапно столкнувшись с областью жизни, в которой не имел никакого опыта, он попросту абсолютно доверился своей возлюбленной. Она же обучала его осторожно и неторопливо, и порою сама удивлялась собственной неожиданной свободе и отсутствию скованности.